
Автобиография Ларисы Володимеровой. Строго любовная линия: писателем предпринята попытка понять, как цельность Наташи Ростовой извращается советской действительностью и эмиграцией. У автора из Нидерландов вышло собрание сочинений (готовится том 9) и два десятка книг на разных языках http://www.russianlife.nl/ .
Возьми свою половинку.
Физроман, автопортрет.
(Детям после 16-ти).
Часть 1. Детство.
Глава 1.
Чтобы представить себя, незачем бежать к зеркалу. Разодета вызывающе модно, так как я же все это и шью из кружев и лент - как нанизываю слова. Но самое хлесткое, что у меня осталось, глаза, не по сезону скрыты за бронированными полицейскими очками от солнца. Чтоб не вычислили и не убрали.
Мания преследования?.. Ну откуда же. Нет. А вот прежде, в детстве и юности, категорически запрещалось задерживаться у зеркала, примерять китайские платьица и барахло, привозимое любвеобильным папой из соцлагерных командировок, и уж конечно же – краситься кожно-венерологическим дефицитом из Турции и даже шепотом произносить слово «деньги». Вместо «чёрт» - в лучшем случае «шут». По стопам бабушек-фрейлин, чьи лайковые перчатки, не годящиеся и младенцу, и страусиные веера с захлопнутым эхом балов в Большом зале пылились на антресолях, подточены молью и испещрены мушиным пометом.
Во время тихого часа, на даче и дома, руки должны были быть вытянуты вдоль тела поверх простыни (почему-то с больничной печатью), и еще хорошо бы не перепугаться во сне, когда горбатая домработница Дуся или мама подкрадывались и сдергивали одеяло: заподозрив, проверить... Спасибо, что не заикаюсь. А кончилось все это плохо: безмужняя нянька стала класть меня спать с собой, вместо тихого часа заставляя «пить молочко для здоровья» из коричневых, пупырчатых, как через линзу, сосков, а я и не знала, как объяснить маме, смутно догадываясь, что это как-то неловко. С тех пор помню тягучий вкус живых отправлений – в ресторане за мокрым бифштексом, порезавшись или целуясь. У всего долгий отзвук.
В остальное время мы с карлицей Дуськой дрались на телефонных трубках с волочащимися шнурами, носясь по квартире... Наконец я разговорилась, и няньку безжалостно выгнали к ночи в дантовскую грозу. Мной оставленный шрам на ее морщинистой щечке извивался и через полгода, когда она пришла за расчетом, искусственно улыбаясь. Недаром с детского сада меня дразнили «пантерой»: там учили обороняться.
В том же дворовом приюте воспитатели крест-накрест заклеивали нам болталки за перешептыванье в тихий час: обрывок рулонной ленты для оконных щелей намазывали канцелярским клеем и зашлепывали на губах (вот истоки клаустрофобии). Всегда наготове держались иголка и нитка, точнее, бечевка: рты угрожали зашить.
А рукосуйство предупредили научно. Регулярно мальков проверяли врачихи, восседавшие перед нами на стульях, расставив ноги в байковых штанах с начесом под раскинутыми полами халатов, и когда дрожащий «следующий» приближался, высовывая язык перед шпателем, то ему говорили с угрозой:
- А сейчас проверим зрачки! Кто сует руки в ..., тот ослепнет. По глазам видно все!
Особенно трусили честные. Никогда не вспоминаю о прошлом. Оно по-своему было волшебным: другого не выпало. Но если сейчас я не напишу эту мерцающую, изначально призрачную книгу, населенную мертвецами, то мне тут долго не выдержать. А я пытаюсь дожить, по инерции «правильно». Лишить Верочку извращенного опыта, - то есть его отсутствия за неимением жизни. Сосредоточиться только на личном, не лгать, - выбраться из лабиринта. Стихи статичны и вечны. А фабула и движение требуют прозы и темпа.
Наконец что-то, кажется, прояснилось, как болото после дождя при вышедшем поехидничать солнышке: все равно из трясины не выбраться. Но подслеповато томится намек над восходящим туманом: и что важен не результат, а процесс; и что природой мы призваны эмпирически ошибаться, лбом отбивая ступеньки и задерживаясь на каждой. Точней – нужно мордой проехаться по скользкой глине в осоке; и что святость не приобретается на пустом месте в любезном нам омуте, а - по Достоевскому - лишь извозившись по горло, напредававшись, уразумев, как букашка, и напоследок раскаявшись, можно надеяться не освятиться, но хоть омыться зеленой кровью перед прощаньем. А кому - воспарить, если крылья не тают в лучах. Коли явится цель. И что, на английский манер, нет врагов – значит, нет и друзей (вообще-то умоют без нас – чтобы тут же дружно запачкать).
Ничего этого я не подозревала в начале, перед альбомным настом Павловска, по которому игриво скрипели полозья финских саней или натертые смазкой (по предсказанной по радио температуре с атмосферным давлением) лыжи. Снег искрился и затихал строгой минутой молчания, намекая на вечность в мартовской теневой синьке: пошло, но верно. На предельно набранной скорости обрывалась собачья шлейка, и по инерции еще мчавший меня эрдель-терьер Нэд, единственный друг моего детства и носитель девичьих секретов, ускользал за собачьей свадьбой и проваливался дотемна.
Срывая голос, с милицией находили его на тех шести сотках парковых га по истошному лаю и багровым следам, где опавшая, поджавшая зализанный хвост местная сучка недворцовой породы из последних сил огрызалась на свору покусанных псов. А позади, готовый шарахнуться в сторону и, под лучом фонаря, косясь на весь свет, наедался впрок обмоченным снегом мой транспорт и друг. Так и окрашивает он расслоившимися от клыков и ножниц ушами 70-е годы растаявшего тысячелетья и свежей струей отмечает ту территорию, на которую «въезд запрещен». - Теперь я и есть эта сучка.
«Так много пишу о себе только потому, что это предмет, о котором я лучше всего осведомлен» (кажется, Сэмюэль Батлер). Чего ж тут лукавить: созерцать себя в зеркале тошно, но пристальное отражение спасло бы, надеюсь, кого-то другого. А динамику диссонирующих, как в настраивающемся оркестре, событий пробегу скороговоркой, замалчивая сокровенное или пустое, но ничего не придумав. Куда до фантазии судеб!
Жила-была, говорили, пульсирующая от радости и разбрызгивавшая, как фонтан, на
окружающих счастье открытая девочка в разведенной семье совслужащих. Страшилась
помыслить о грязном – в полной уверенности, что мама слышит и видит насквозь.
Мог «все знать» и кудрявый Володя Ульянов, чей портрет заменял икону в красном
классном углу. Других критериев не было. Когда случалось совсем одиноко и жутко
дома без мамы, то обращалась я к Ленину. А заподозрив сомнительный призрак
(смущающий признак) во сне, всегда перед мамой винилась. Что у трезвого на
уме... Так что даже слабая скрытная рябь не тревожила мысли.
Будучи акселераткой с нагулянными на фигурном катании и исполкомовском пайке наивными грешками, мне-то казавшимися непростительными и чудовищными, к десяти годам я выглядела на семнадцать. От того, что становится жизнью, - отрезана суетой, обязательными для всех нас «драмкружками» и школой. Все добывалось из книжек. Ежедневно влюблялась «до потери сознания», но твердила внушенные аксиомы: не дай поцелуя без любви - а если полюбишь «по-настоящему», то будь с ним до гроба. Вот я его и ждала. И как раз до могилы.
В привилегированной (блатной) школе, настоянной на Наташе Ростовой и патриотизме, училась, конечно, из рук вон. Зато полными собраниями сочинений - кроме писем: как неэтично! - была досрочно прочитана классика, посещаемы обязательные залы абонементной филармонии, где даже гардеробщик «передавался» от предков, ну и БДТ стал родным при царившем там Товстоногове. В цене был только Талант. Занимали он – и мальчишки: ужимки их да прыжки, косые взгляды, вскользь брошенные словечки. За косички не дергали: уважали, дрались на равных. А над секретером между тем развевался плакат с выведенными каракулями «Все мальчишки подлецы». Ошибки в нем выверялись по словарю Ушакова, читаемому от и до, как форматный «Блокнот агитатора» в клозете, и для рифм, на будущее, конспектируемому... (По граниту и с галькой в линявших зубах – «колокол молоко лакал волоком». Если б знала тогда, то добавила о Ходорковском, упиравшемся воспиталке в детском саду: «...но только если вы меня будете волочь». История темная, а характер вроде похож: таких не сгибают, ломают).
На «Камчатке» за моей же партой у окна сидела девочка из не расстрелянной интеллигентской семьи; на переменках играли с ней на рояле в четыре руки в кружевных, перед нулевым уроком наспех пришитых манжетах. В тринадцать лет Танечка, опершись на кулачок в цыпках и закусив косу с капроновым коричневым бантом, мечтательно произнесла:
- Самое главное, чего я хочу, – выйти замуж.
Крамола сбылась через год, скандал на уровне города: Танечка родила и поехала регистрировать брак на Украину, где это было возможно... Ей уже поднадоело заправлять себе в дырочки градусник с рыбьей ртутью и играть «в доктора» под столешницей у подруг, где под скатертью до полу возводился то дворец, то шалаш, а родители отвлекались на кухне. Кстати, я так и не знаю, не делали ли те градусники и грифельные карандаши из девочек женщин, так как никто не рассказывал малолеткам, до какой степени тупой боли можно все это заталкивать, а про понятие целки (поразительно, я и сегодня не в курсе насчет латинского термина) никто из нас и не слышал («Кто сказал мяу? И кто произнес слово «деньги»?»).
Еще одна тема на протяжении школы запрещалась дома поголовно у всех: секс, неведомая эротика (но не любовь, платоническая априори, ограничивавшаяся «черемухой» и преподанным нам Тургеневым). Вера в мамину непогрешимость была столь безусловна, что в мелкотравчатом, но уже сознательном возрасте я доказывала дворовой шпане:
- Дети родятся из отверстия справа вверху живота, где аппендикс, его еще просто не видно. А про мужчину и женщину – это всё ваши сказки. Моя мама не лжет никогда!
Вот это был аргумент. Отдаю должное: про аиста мне не врали. До сих пор не пойму, как можно было в СССР преподавать пять лет в вузах иностранные языки (и Катилину с весталкой, кстати) так, что мы свободно читали тома, но не произносили ни фразы. Как удавалось протаскивать нас по музеям, задуривая Лаокооном и в результате имея то, что случилось с той смеющейся питерской девочкой... Хорошо было тем, у кого «шнурки в стакане» (родители дома) – врачи, а на верхней недосягаемой полке – медицинская энциклопедия в картинках или многотомная «Тысяча и одна ночь», скрасившая любознательным куда больше и дней, и ночей. На худой конец (выражение не расшифровывалось, и в ходу было слово «кончать» без ненужных привязок) можно было штудировать по телефону с подружкой, прислушиваясь и озираясь на дверь, «Тихий Дон» с описанием пятен на порванном платье. Мужской атакующий член, уже взрослая, я впервые узрела на близком родственнике, вышедшем из сортира; а про то, что растительность у мужчины случается не на одной голове, эмпирически выяснила к концу школы, придя в шок от этих последних известий.
Младенчество, растекаясь на годы, никуда не девалось, но весь шестой класс за мной носили ранец два друга, ничем-то меня не привлекших. С тех пор главной задачей было отбиться от хвоста поклонников, а не наоборот, и я начинала тревожиться лишь тогда, когда внешнее обожание иссякало: вот единственный повод подвести себя к зеркалу. Не выбилась, мало ли, прядка, и уж не заболела ли... Не будучи красоткой, в любой медвежьей шубе или половой тряпке я выглядела сексуально и притягивала магнитом, и усвоила семейную притчу о бабушке, которой можно было в юности надеть на голову сетку-авоську, что фасада не портило.
Одного из тех двух друзей, блондина Володю (Вова – противно, по-детски: мы же читали о рыцарях) я сама познакомила, чтоб скорей отвязался, со своей блистательной одноклассницей с украинской косой. Как только поклонник переметнулся во вражеский лагерь, я его «разглядела» и влюбилась без памяти, пропав года на три. Для того и писала стихи: когда их печатали в пионерской газете, то я, уже прочная двоечница-хулиганка, на весь день становилась в школе звездой, и Володя мне улыбался из уважения к славе... Невзаимный детский роман принес первую боль. Это было настолько серьезно, что тогда же дала себе слово: запомнить силу и искренность горя, а вырасту – никогда над ним не потешаться. И слово сдержала: тогда все было по-настоящему.
Шоколадное мороженое растаяло и запахло грязной тряпкой. Впрочем, я могу передать все те ощущения – но время еще не пришло. Отделяя зерна от плевел, - как перед дождем, заставляю себя заглянуть в чашку с остывшим чаем, чтоб не глотнуть с залетевшей туда дохлой мошкой...
К четырнадцати годам в нашем классе нецелованных уже никого не осталось – кроме меня. Красотки-нимфетки берегли во мне чистоту: тогда нами все обсуждалось. Копился горький багаж. Ранний уход, навсегда, из дому отца, обожаемого больше мамы. В каждом классе и пионерлагерном отряде из тридцати детей двадцать жили в неполной семье, преодолевая трагедии, комплексы. Еще – Нэда отвязали у магазина и увели вымогатели, а мы расклеивали объявления и дней десять не знали, жив ли мой четвероногий, и по ночам я металась от невыносимых картинок: вот он, постельный, шурует еду по помойкам, а вот выбрался из-под колес... Эти драмы шли наравне, не знаю, что выделить.
Принуждаю себя сконцентрироваться лишь на том, что вело во взрослую женскую жизнь, сформировало характер и разменяло любовь. Внешне все было наполнено расписанным бытом и лилось через край: бурлящие дни мельтешили, сливаясь в один. На ночь глядя, в постели, невозможно было припомнить, что творилось с утра – уроки, спектакли, танец с обручем, акварель, Гедике (неоднократно я подпиливала и пыталась поджечь «Красный октябрь», он слабо дымил)... Деткоры-юнкоры, мамины театрально-интеллектуальные гости и вопросы с пристрастием соседа (о котором со смыслом шепталось, что не женат) – теперь всемирно известного Кона. Уличный хаос и вмененный мне выгул эрделя, - то вселенское одиночество на фоне праздничных декораций, что прорывалось сквозь шторы во время парадов, а потом – выходных, когда прочие семьи садились за круглый крахмальный стол под оранжевым абажуром, а мне оставалось ждать принца под алыми парусами и выть на луну. С тех пор праздники я ненавижу, а воскресений боюсь.
В те же четырнадцать к нам повадились ныть бесконечные мамочки, вместо своих сыновей. Поначалу держались педагогично и сдержанно, но неизменно срывались на фальцет, поняв, что меня не пробить ни подарком, ни лестью, ни мальчиком: внутренний стержень окреп, а вместе с ним – убеждение, что даже если ты влюблена и тайно елозишь, как шарик на елочной ветке, это еще не любовь, и клещами не вырвут согласия. Волновались мамы не зря: все чаще я находила в почтовом ящике или под дверью окровавленные ржавые лезвия «Нева» в спичечных коробках, а в мороз и пургу на крыше соседнего дома ночевали поклонники – шестнадцати-восемнадцатилетние прогульщики уроков, лекций и конвейера ПТУ. Они часто пугали меня пистолетом – купленным, может быть, в «Детском мире» напротив, но хуже было на даче, где всерьез пользовались самострелом, а бинты приносили к крыльцу.
Очень часто какой-нибудь третий приятель названивал из автомата спасительным гривенником вместо двушки, умоляя приехать в общагу, так как верный мне (и за то презираемый) маньяк наглотался таблеток или вскрыл себе вены - и все оно так и было. Я лавировала среди ухажеров, ничем их не привечая и заслуживая внимание разве что внешне: я хотела быть только поэтом, различала других - по стихам, а шипевшее изнутри сладострастное пламя, вытрезвляемое учебой и березовой кашей, относила к своим же грехам и к слабости силы воли, над которой мне «нужно расти». Все мы, сверстники, прошивали на спор руки иголкой и резались бритвой, гасили о тело окурки и заставляли себя дарить товарищам именно то (кроме чести, понятно), с чем трудней всего было расстаться, и отказывали себе же в самом заветном – навскидку, в пирожном «эклер» или «картошка» из «Норда», у кого как. Из того звукоряда - кое-кто пробовал, каково это спать на гвоздях, так как были Рахметов, а потом и Островский, и мы «сталь закаляли» на них. Впрочем, помню еще и Мересьева, но так далеко я не ползала.
В литкружок пришел Игорь - вороного крыла и румяный, полноватый от мускулов и лоснящийся от самомнения, хотя девки, действительно, падали. С этим Игорем-первым наклевывался роман: я уже распечатала в коробках его бритвы с запекшейся кровью, разорвала и разметала по ветру облако писем и посвященных стихов (с километр летело, азартно: я подгадала под ветер). Мы уже удирали на лыжах в поход под гитару и Киплинга, познакомились с очередной мамулей - по проторенной выше слепящей дорожке. Игорь был гормонально настойчив и успел спустить с лестницы моего начальника-папочку за нежданный визит, не ко времени, - но какая-то грязь в отношениях мне не давала покоя и продвижения: поцелуй без любви. Все мои посетители облюбовали косяк и висли там вместо двери: гасили восстание плоти.
Что вконец отрезвило – так это когда борец-Игорь показывал мне запрещенный прием, перебросив через бедро и вонзив башкою в паркет, и я потеряла сознание, но, очнувшись - пока мама бегала вызывать «скорую» из автомата - я застала Игоря, уже снявшего с меня лифчик... Как-то было все не по-товарищески.
Не хотела впускать его в книгу; но затем он привел одноклассника – своего лучшего дружбана, Игоря-два. Они важно намекали на то, что уже познали запретное, переспав с пьяной старухой и завернув ей на голову юбку, чтобы не видеть морщин. От хвастовства оба плавились - Пат с Паташонком, пан – или пропал...
Так возник Игорь-второй, тонкогубый высокий блондин прибалтийского типа, никогда не писавший стихов, да и вряд ли читавший хотя бы по школьной программе. До сих пор, заслышав в транспорте запах его дешевых папирос, я ведусь, как собачка. Мы целовались через огромные, праздничные воздушные шарики. Для меня поцелуй этот – первый, я и сейчас ощущаю мальчишески мягкие губы со злинкой, пушистые щеки сублимирующего подростка и позже узнанный вес его нежного сквозь брюки тела. Мы так и не были вместе, о чем я жалею всю жизнь, - но урывками согревали дыханием руки друг дружке у дерматиновых питерских коммуналок, оттаивали и обжигались у гармошек-батарей, выкрашенных темной зловещей зеленкой, и на свидание к нашим реечным, теперь литым, скамейкам в ближайшем сквере приходит он до сих пор, присылая мне фотоснимки. Впрочем, как и Игорь первый. Но невосстанавливаемая судьба оборвалась для нас троих еще в том столетье и в той брошенной мной стране.
- Меня завтра вызывают к директору.
- И нас исключают!.. Вместе с первым переводят в рабочую школу, в одиннадцатый класс. Твоя биссектриса стукнула орангутангу, что мы всю зиму просидели на крыше под окнами вашего класса.
- Но ведь мы с тобой муж и жена?
- Ну! И у нас будет восемнадцать детей, потому что я тебя буду считать восемнадцатой. Как у твоего предка, женившегося на крепостной, вон на той фотографии. Я тебя никому не отдам.
На другой день на бордовой ковровой дорожке, уставившись в ее ровные изумрудные поля, я отчитывалась перед директрисой. Исключить меня ей было трудно. Из соседнего кабинета я единственная, краснея, на переменках названивала мамочке на службу - мол, ничего не случилось, а то бы она давно сошла с ума на своих «трупах» и ночных выездах на происшествия: моя мамуля служила в Главке экспертом-криминалистом, отец – боссом в горисполкоме, а покойный дед вообще был хозяином всего нашего огромного района, о чем еще не забыли. Но меня, восьмиклашку в коричневой униформе и прикнопленном черном переднике, педагоги загнали в тупик, и я начала огрызаться, охраняя себя и возлюбленного. Через час оправданий, одурев от унижений и держа в уме папин ремень, еще недавно привечавший меня по субботам, я пошла ва-банк – возможно, не точно выразившись перед биссектрисой:
- Вера Ивановна, у нас будет ребенок! Восемнадцать детей.
Вскоре как-то все это забылось. Игорям дали по задам и волчьим билетам и направили на переучку; повисла над ними и армия. Игорь первый пошел на реванш, когда второго я уже окучила и окультурила, долбя прицельно и нудно, а добившись успеха, потеряла к нему интерес. Это стало уроком: отныне я знала, что подгонять под себя человека в моем случае просто бессмысленно. На разрыв повлияло и вот что. Моя подневольная мама, военнообязанная, нередко дежурила сутками. Игорь второй задержался уже на полночи, мы целомудренно целовались в одежде, используя сей миг немыслимо острой близости, как вдруг позвонила мама и сообщила, что она рядом, заскочит сейчас на попутке.
Я выталкивала любимого, заправляя в пальто туда не попадавшую руку, и нам удалось скрыть следы: этому я училась у профессионала, мать была в городе самым толковым экспертом. А наутро Игорь рассказывал, что транспорта ночью не было, подвезла его... вытрезвиловка. Презираемые газики-синеглазки хромали по колдобинам города, подбирая пьянчужек (население целой страны), и нормальному человеку, как сейчас говорят, западло самому было тормознуть такую ментовку. Но он не был брезглив. Казалось бы, мелочь, - но тогда поцелуй, первый в жизни, вмещал в себя всю доступную миру и глубину, и порнуху, а нашептанное междометие заменяло сплошной диалог. Точка – тире.
А еще мне попалась записка. Мы ведь все тогда переписывались, опуская в почтовую скважину от руки испещренные тетрадки: четырнадцать листов бисером в день – это было ничто. Мы умудрялись эпистолярно общаться на сорока восьми, тренируя чистописание, а то и на девяноста шести: как раз кончатся шесть-семь уроков. Время текло по-другому. Я могу его вызвать, как дух, теперь только... бездельем. Тогда нужно неделю валяться, попивая малиновый чай, а то и мучая себя ностальгией – молоком с медом и содой. Еще способ – замотать горло компрессом, имитируя бред и ангину.
Но я не хочу возвращаться и повторять. Слава богу, что все это в прошлом! Может быть, я тогда не прочту и случайной записки, в которой Игори на меня спорили. Орел или решка. Кто из них меня первый получит? На первый-второй рассчитайсь.
Глава 2.
Сюзанка была, как барометр. Ее глаза светились совершеннейшим счастьем, широченные плоские бедра при узюсенькой талии глядели надменно и мощно, а отсутствие, даже некий провал положенной быть груди приковывал мужиков намертво. И все чаще на Сюзанку западали учителя, о чем она ехидно рассказывала. У нее я заимствовала на всю жизнь оптимизм. Потому, что, чем безудержней бушевали, пили и били этой ночью ее родители, тем сильней становилась подруга.
- А тебе-то хоть не наливают?..
- Да какое! Набухаются с вечера, потом дерутся полночи, фраера вот снова у матери... Так я привыкла.
Я прослеживала за ее синим в искорках взглядом и радовалась: Сюзи с пути не собьешь.
- А тебя почему на занятиях не было?..
- Я... Меня... Я ж врать не умею. А мне мать не поверила. Представляешь? Я сказала ей правду, а она мне влепила пощечину. У меня осталась упаковка димедрола – еще после сотряса. Ну я ее всю и съела. Проспала двое суток.
Мы понимали друг друга, ведя очень разные жизни. Сюзи стерла мне с губ остатки перламутровой помады, тогда немыслимой в школе, в кружке и тем более дома. Посмотрела внимательно:
- Давай, подруга. Колись!
Я заранее покраснела:
– Ты же знаешь, что я не целуюсь. Да ну тебя, дура. А что мне тогда было делать?!
Накануне я обувалась, и Нэдка, уже в ошейнике, предвкушая радость прогулки и надежду смыться по сучкам, буйно скакал вокруг меня, словно юный баран, и со всей силы поддал под опущенный подбородок. А я прикусила губу. Вот теперь-то торчала и я, как все, перед зеркалом... Там на полочке хранились мамины тюбики, и я вовремя сообразила притвориться непослушной да маленькой: пусть меня накажут за это. Какая бы мама поверила, что я вообще не целуюсь и что у меня не засос (это бранное слово в приличном обществе не произносилось и шепотом; тогда еще у богемы не было в моде, а-я-яй, материться)? А моей-то, блокаднице и однолюбу, сутки занятой на работе, трудно было держать в послушании хулиганку, которая, во избежание просветительских отцовских побоев (меня дома любили), вела параллельно два школьных дневника: один – на подпись не сильно ханжившим родителям, другой, с их подделанными закорючками – на растерзание и измывательство нашим злобным, нищим духом и телом учителям.
Незадолго до всех новых ужасов мать, дождавшись сумерек, позвала меня в кухню и зажгла газовую горелку. Предстоял разговор. Вела она себя странно, как собака Павлова дергаясь, но строго следуя Дарвину... Обозначилась тема предмета: впервые в жизни мама рискнула открыть мне священную тайну, как случается Это. Ждала я часа полтора. За то тягучее время моей родительнице удалось с конфузом перескочить с тычинок и пестиков и подобраться к насекомым весьма усредненных размеров... Но утром меня ждала школа. Несобранный ранец, несделанные уроки. Политинформация. Взбучка. Я пожалела маму и ей сообщила, что ни аистов, ни капусты, как известно нам, нет, а собачие свадьбы я видела. И особенно больно, когда спутываются хвостами. Мы на том порешили, с тех пор – уже навсегда.
Игорь второй пришел по весне, чтобы дать мне по физиономии. Он к этому долго готовился. Но так, он считал, было надо. Издевалась я над обоими, а ему выносила и оставляла под дверью на коврике миску с кислой горбушкой - не из сочувствия, а токмо от воспитания, понимая, что он круглосуточно проживает на лестничной клетке. Затем, в отместку, его бил мой кузен – и тоже за дело. А в моей феерической жизни – с тех пор так никто и ни разу. И это неправильно.
Тут я вспомнила милицейский пионерлагерь. Весь отряд или класс обычно влюбляется в одну и ту же девчонку. В тот год это выпало мне, незавидная роль. Разъяренные сверстницы, устроив темную, не давали всю смену проходу. Вы же видели, как разъяренные телки дерутся за парня?.. Я занималась по протекции УВД в секции самбо, одна – и сорок ребят. Что постарше - за мной приударил. Эти приемы впоследствии трижды спасали жизнь, не только мою. Дралась я отменно (во мне было хоть что-то хорошее) и по характеру от мальчишек отличаться стала не скоро. Приятельствовала только с ними, кроме двух-трех таких же – мы не знали, как правильно: синий чулок или белая ворона? - как я. Часто в крысиных подъездах подбирала обмочившихся, оравших советские песни, матерившихся алкашей и тащила их на закорках по зимним фатерам: было жалко, что подберут менты - изобьют, оштрафуют, разденут. Сообщат на работу, в партком.
А на нашей лестнице я могла ничего не бояться. Все соседи, когда лифт ломался, на цыпочках обходили абонировавших ступеньки и распивавших там ерш – пиво с водкой – молодых хулиганов (пока их не пересажали). Но при моем появлении этот десяток-другой прекращал пошлый смех и ругательства, приподнимал котелки и приветствовал. Означало это одно: их главарь (я от ужаса никого вокруг не различала) спустил им такую команду. Я всегда была в мини, и от гордой паники, шествуя на каблучках, задевала их лица «небрежно» вращавшейся сумочкой. В прочих коллизиях – не помню, чтоб я спекулировала женской силой, всегда была выше. Не пользовалась возможностями, никогда не жила за их счет. Но тут хвастаться нечем.
Проходил отрядный заплыв на шумном, огороженном сеткой заливе, а я поднырнула под пробки и удалилась от берега. Когда поняла, то оказалась отрезана парнем от «лягушатника», кричи – не кричи. В воде удары смягчаются, и я боролась всерьез, чтоб хотя бы остаться в купальнике... Всё это видели с берега. Моего незадачливого ухажера в тот день изувечили так, что когда через неделю он выписался из санчасти и был сдан на руки срочно вызванной маме, то сквозь модную футболку в сеточку просвечивал и переливался сплошной грозовой синяк... А девчонки, кстати, потом дружно полюбили меня и зауважали, как у них это часто бывает. Мы вместе рыдали в тоске по родителям, под диктовку записывали впервые услышанные мной воровские страдания вроде «Я мать свою зарэзал, Отца я зарубил, Сестронку-гимназистку В уборной утапил», альбомные стишки запредельного уровня глупости, а после отбоя рассказывали страшилки, пугая новеньких до смерти, и тут мне не было равных. Мы хихикали над пацанвой, по-армейски на скорость под утренний горн заправляли постели с железной, провисшей от прыганья сеткой. На кровати, как в тюрьмах, запрещалось садиться в светлое время суток и придвигать их друг к другу.
Где все те, с кем, стреканув вслепую от страха перочинным ножом по ладоням, клялись кровью в дружбе? И как же их все-таки звали?..
Понятно, грешков было больше. Но ведь не было веры. Еще лет пять назад моя мама купила баночку «табакса», пытаясь бросить курить. Я облизывалась на таблетки, глотая пустую слюну. Не могла ж я сказать своей матери, что сама к тому времени откурила целых три года, причем затяжками – план, и что аж с шести разбираюсь не только в мазутных сортах тростника на Финском заливе. Самокрутки мы профессионально катали из розовой промокашки от школьных тетрадок. Я попала на даче при няньке в плохую компанию (если может быть хуже Дуськи). Но мне тогда повезло. И потом всю жизнь, как только к моему холодному носу приближали чье-то дерьмо, то невидимый стержень – должно быть, генетика – никогда не давал извозиться. Судьба вела восвояси. Ничем другим не могу объяснить невероятный тот факт, что я не спилась и не скурвилась.
С Дуськой связан один эпизод – среди тысяч других... Часто на даче в Зеленогорске мне приходилось укрываться от ее побоев весь день. Мы гуляли командой, на двадцать копеек бессчетно смотрели «Неуловимых мстителей» вместе с мороженым (я ностальгически не пропускаю этот фильм и сейчас), гоняли на «Орленке» и «Школьнике»... Как-то взрослый дядька на велике затравил меня, девятилетку, в канаву. Котлован был глубоким, и я снизила скорость, испугавшись барьера на взлете, а должна была увеличить. Я упала на консервную банку от килек и раскроила ляжку до кости. На операционном столе врачиха положила поближе к моей зареванной физии (боялась я няньки, не вернувшись на дачу к обеду) солдатский ремень со звездой на начищенной пряжке:
- Обернешься – прибью!
Ничего сексуального нет, но таковы дикие римские нравы. Нянька дозвонилась родителям:
- Ляля в больнице, я без ног, приезжайте! – И повесила трубку. С ногами, но без головы.
...Между тем, на внеклассном собрании, когда остались одни девчата, училка нам тихо сказала, что одна из нас сделала аборт. Понятно, слово было другое, но смысл нас обрушил. Я утратила сон: как же рядом со мной столько месяцев страдала моя же подружка?! И что она должна была пережить – этот ужас решения, наверняка вынужденного, страх огласки? Домашний, а потом и больничный позор, мысли о самоубийстве, а затем – об убийстве ребенка! Мне нет прощения. Мы, эгоисты, были заняты только собой, никто не протянул ей руки, не дал совета, не вытер девочке слезы.
Мы еще долго гадали, каждая про себя, кто была одноклашка. Лишь через пару лет, к выпускному, я узнала, что, с подачи биссектрисы, той девочкой была я.
И еще два греха непомерных. Мама дежурила, и со мной оставили ночевать соседскую девочку Катю. Мы гонялись друг за дружкой с подушками, не зная, как в Это играют. Катя была «гопником», она светилась на подоконнике пятого этажа в ореоле луны и размахивала простыней: хулиган пришел освободить меня и унести на руках в неизвестность. С тех пор навсегда у меня выработался идеал одаренного словом братка, то есть авторитета, а заодно и единоразовое подобие опыта – ощущение себя под девчонкой, хохочущей (потому что нас ужасно все Это смешило) громче меня.
Через несколько дней я стоя переодевалась. Систематически насиловавший (так как был меня поумней) висевшие в коридоре пальто, Нэд подлез носом сзади, задрав башку, и я ощутила сладчайший ожог прежде, чем с размаху огрела мерзкого пса поводком и намордником. Больше первое не повторялось, навсегда оставшись сигналом мощнейшей эротики, от которой я давно и всерьез уже мучилась. И никого не нашлось объяснить, что Это адское жжение с потерей сознания - норма, а не то, что импотенты в глухой защите потом называли бешенством матки, психозом.
В одном романе персонаж считал «открытой» всякую женщину. Подбери только ключик. Как арестант за семью печатями, я могу подтвердить. Имена и даты невстреч уже начали повторяться. Один из Володь, перманентно резавший руки (перебитые прежде и не давшие стать музыкантом) и по-детски мне не симпатичный, хотя он талантливо писал даже иконы, должен был уйти в армию. Задыхаясь в майском метро, я сломя голову бежала по платформе проститься, почему-то в парадной пионерской форме – синей короткой юбке и белой рубахе с погонами - и в скаутском галстуке, привезенном мной из Германии (поездкой меня наградили, как лучшего деткора, вместо голубой мечты – «Артека», и я еще месяц рыдала; но такие путевки распределялись совсем по другим принципам и приоритетам). Володю все очень любили, провожала его не только полузаконная невеста, но и однокурсницы, среди которых была я птенцом, убежденным в гадком утячестве. Учила себя прямохождению, а заодно и дышать в толпе, в транспорте, - возникали всё новые комплексы. Мне казалось, я лгу: уж очень боялась споткнуться («согрешить» в обиходе не значилось).
Под звуки гитары, нестройно плачущего хора и прокатных барабанов из Ленинской комнаты, уже стриженный и обреченный Володя озирался на меня над толпой и сдерживал слезы. Я дала ему слово два года писать ежедневно открытки. Подумала – и добавила слово себе: до возвращения Владимира ни с кем целоваться не буду. Из вредности. В тисках ужесточившегося мужского внимания мне хотелось себя не растратить – до настоящего чувства. А ведь слово до сих пор держала я крепко.
Сразу после Германии ко мне зашел Игорь первый. Обронил, что достал пистолет. Настоящий. Это в принципе было возможно: все мое детство и у нас за щитком, где хранились квитанции по оплате жилья, мама прятала табельное оружие – маленький белый браунинг, впрочем, в марках я не разбираюсь. Затем он куда-то исчез. И вот неожиданно мне удалось выудить клятву у Игоря, что на время он даст пистолет. Я решила покончить с собой. Рассуждала я здраво, не детски: мир (ГДР) посмотрела, любимое дело (стихи) попервоначалу освоила, любовь (в отрочестве) испытала. Родителям я не нужна, они заняты по уши, да и, может быть, удочерили... Ну и что ждет меня нового?! Самое время свалить из бренного мира.
Я записала стихи на магнитную пленку – для вечности. Попрощалась с единственным другом – эрдель-терьером. Мы долго плакали, он – удивленно. И стали ждать. Вот жду еще и теперь. Но все было по-настоящему, и ничего – понарошку. Я свела счеты с жизнью. Прочувствовала свой уход. Вероятно, все это излечило меня почти навсегда от будущего суицида.
Мужем маминой лучшей подруги был актер БДТ Панков. Рафинированный интеллигент, он и меня одарил парой ценнейших советов... В их числе была странная фраза, передаю по наследству, прилагая роман комментарием:
- Тургенев искалечил всю мою жизнь.
...Тем же летом мы с мамой ушли в поход по Военно-Грузинской дороге. Как обычно, и в этом отряде меня возненавидели женщины и поощряли мужчины. Никогда я пальцем не шевельнула, чтоб завладеть их вниманием, а теперь уже и осознанно пыталась настроить их против себя. Безрезультатно. Тренер вытянул группу в цепочку для подъема к подножью Казбека: все мы держались за трос, с особыми предосторожностями переставляя ноги в «кошках» по бирюзовому тугому льду, отражавшему солнце, обветривавшее и сжигавшее кожу. Подобная синь бывает в море на мелководье, нетронутом человеком, или если плывешь с аквалангом в зените дня; ее можно увидеть в самолете над облаками, особенно над океаном... Высокогорные пласты немого льда рассекались тяжелыми трещинами, уносящими в ночь. Если туда срывался обыкновенный камешек, то вся группа замирала перед ужасом вечности: он летел в никуда. В никуда... В никуда...
Меня поставили между сочными украинками, давно мне мелко мстившими. Когда я занесла ногу над бесконечной расщелиной, то переглянувшиеся девчинки резко выпустили веревку. Я сорвалась на два метра и зависла внутри между льдинами, чудом цепляясь за трос... Вот так и входила в мир взрослых.
Так вот – и эдак: интеллектуальные друзья дома различались от остальных и тем, что жили в вечной пыли. Убирать у них было не принято: считалось, что все время должно уходить на спектакли и книги. Никогда я не слышала разговоров о быте – покупках, тряпье. Но мне в квартире вменялось поддерживать чистоту вплоть до генеральных уборок, и как-то в отрочестве, моя раздевшихся и намыленных кукол, я впервые заметила, что они продаются бесполыми. Через год-другой Маш и Светлан наградили на фабрике подобием груди, а своим детям я уже покупала беременных, с открывавшимся животом и младенцем внутри.
Июнь был в разгаре. К шестнадцати годам мне, после семилетнего перерыва, позволено стало открыто встречаться с папой, и мы проводили лето на даче в Карелии. Накануне Сюзанка трепалась по телефону, как переспала с нашим общим учителем, а потом он пытался покончить с собой. Я, понятно, ни с кем не «спала» и не целовалась: писала открытки Володе, который еще не вернулся из армии. Говорят, что мужчины много времени размышляют о сексе. О «мальчишках» я непрерывно продумала столько лет, сколько мне нынче. Жалею лишь, что платонически. Для того и пишу. Продолжая за Батлером - нет, себя я тоже не знаю, и этот строго документальный бульварный роман – напоследок попытка в себе разобраться.
К отцу на дачу приехала в отпуск компания. Сын недавнего президента страны – и недавний же зять президента, вдовец по имени Виктор. Дружили сын с отцом чуть не с детства, и политику я выпускаю. С нежностью и опаской воскрешаю события в точности. Стараясь быть краткой.
Над щекой жужжала пчела, перепутавшая мой сарафан с полевыми гвоздикой и розочкой, сплошь закрывавшими луг. Я боялась укуса, но уже не могла шевельнуться: план был прост и лукав – притвориться спящей и подглядеть, что случится. А что будет, я знала. Положение лежа мешало мне из-под прикрытых ресниц рассматривать выше колен приближавшуюся фигуру: брюки кончались качавшимися от летнего ветра колосьями, «петушками да курочками» в ромашках, а дальше слепило солнце. - И веселый человек с холодными рыбьими глазами, с которым уже две недели мы вслух читали, не по первому кругу, «Назову себя Гантенбайн».
Как назвать себя – я не знала, такого слова не говорили, но Сюзи крутила со взрослым, и мне очень хотелось попробовать, а чего – я о том не задумывалась. Как-то нужно было устроить, чтобы Виктор, уже полюбивший серьезно и построивший дальние планы, поцеловал меня без девичьего соизволения. Перед мамой я буду честна, а что мать и совесть раздвоились – я эти мысли гнала. Поди не пчела.
Я притащила подстилочку в чисто поле, рассчитав все по-женски кокетливо: должно быть, и это генетика. Хорош все валить на себя. На закрытой рощей веранде шумела компания, в том числе и мой глубокоуважаемый дядя-доцент, державший дома бордель, причем с красными фонарями, лимитчицами и несовершеннолетними девками, за что бывал даже посажен - и спасен моей мамой. Я прекрасно знала и то, что единит всех мужчин, и какой анекдот, вырвавший новый залп хохота, рассказан сейчас моим папой. Силуэт приближался. Я закрыла глаза и почувствовала легчайший, отеческий поцелуй. Не скажу, что он так мне понравился.
Я закончила школу в шестнадцать, и Витя раз в неделю гонял ко мне в Питер на машинах и самолетах, дожидаясь с цикламенами после лекций. Официально мы были помолвлены, мне подарена яхта «Ассоль». Сама я – представлена его старенькой маме (для меня-то был древен сам Витя, с разницей в двадцать два года, но с тех пор цикламены – святое, почти как фата), в новом качестве введена в правительственную семью, увозима в Москву. Меня по-прежнему не интересовало ничто, кроме Гения (а Витя мой был - тривиальный ученый-химик) и неизвестного Этого.
Но от Этого бог нас хранил, ускорив будущую импотенцию. Если я страдала неведомо от чего, то уж Витя мой – ведомо. Помогли и родители, пригрозив вдруг ставшему неугодным жениху резиновым сроком за совращение несовершеннолетней-меня, если что-то меж нами случится. И мы продержались два года, когда мое детское тело расчерчивалось на клеточки для поцелуев и засыпалось цветами, конфетами. Не все ж могли, как маленькая одноклассница Танечка, слинять из-под носа Большого дома, где получала новые звездочки моя мама, на Украину... Но жизнь меня развращала, а я ей поддакивала.
Да и нравился мне, теперь известный, талантливый бард. Он, иногородний, лимитил. И вполне по расчету, повыбирав между мною (несовершеннолетней) и ею (верной профессорской дочкой, во всем, позже, его превзошедшей) на ней и женился. Драма была классической, так как страдала я на пределе мыслимых чувств. Уже тогда я заметила с удивлением, что каждый новый неразделенный роман оказывался больней предыдущего, - а я полагала, что сильней любить невозможно.
Целый день папа укатывал меня на машине по Карельскому перешейку, тем более, что мы оба с ним были приглашены на ту свадьбу... С тех пор май в моей жизни играет зловещую роль.
Получалось, что Виктору поцелуй я дала – но ведь без любви. И заодно дала при помолвке нечеткое слово, терзаясь теперь день и ночь между долгом и истиной. Под Москвой мы вдвоем отыскали воинскую часть, в которой Володя ждал дембеля. Я хотела сама сказать правду, но другие уже позаботились. Еще несколько лет после армии я встречала Володю пришибленным: то ли бром, разбавлявший солдатский компот, то ли депрессия на моей почве прибивали его ниже плинтуса. Не помню, чтоб он поднялся.
А зимой мы все той же компанией Виктора на машинах поехали в Суздаль. Жили в комнатах мальчик с мальчиком, девочка с девочкой. Я, запомнившая от Лаокоона трагическое выражение лица, но шею – уже с трудом, и целомудренно отворачивавшаяся даже на пляже от всего, что хотелось бы видеть (нас так воспитали, по правде отбив и желание), - в коридоре столкнулась с Витей в семейных трусах. «Вытрезвиловка», подвезшая Игоря, повторилась. Развевавшиеся, как занавес в Малом театре, чернильные сатиновые портки длиною почти что до щиколоток, кокетливо приоткрывшие кривые мужские, да еще волосато-лысые ноги, поставили жирную точку. А как же эстетика?! Утром, садясь в первый поезд на Питер, я вернула Вите кольцо. Вместе с «Ассоль». Вскоре стало известно, что он пытался покончить с собой на машине на льду, переломан, чудом ожил. Мы расстались лет на пятнадцать.
Здесь, пожалуй, кончается детство. Меня изумляет, почему в России оно стало таким затяжным. Хотя мы знаем ответ. Я считала себя страшной дрянью, но не умела идти против совести и какого-то стержня. Различала два цвета – розовый и голубой. Сей пастельный мир гарантировал вечную праздничную круговерть, мечту Дюймовочки и куда более зрелой Мальвины. Никого я не убивала, не предавала сознательно. Старалась не плыть по течению, да и была самобытна. Но с этого времени я плачу за чьи-то грехи. Должно быть – свои.
Детство мне вспоминается, как игрушка-калейдоскоп, набитая цветными стеклышками, выстраивающимися в прихотливый, повторяющийся узор. И в школе, и в универе я дружила только с мальчишками и сама «была» парнем, считали – в доску своим. Я числилась заводилой и запевалой в строю, ничего не боялась, и еще в восьмом отвесила оплеуху развратному физруку, подсаживавшему девчонок на шведскую стенку на вытянутой под их купальниками ладони. Тогда за пощечину увольняли из школы немедленно, но класс меня поддержал. Я влепила за дело по морде и воспитателю в лагере, и мальчишке во время танцев, когда он «не понял» предупреждения и прижал, обнимая так, что у обоих нас хрустнули кости. Танцевать я любила ужасно, и сейчас берет трепет, когда вижу дощатую сцену и слышу слащавых, позволявших задерживаться во взаимной раскачке, «Песняров» или «Аббу». Истекая неведомо чем, из последних щенячьих сил скрывая нараставшую страсть и томление (как любовь ни к кому, в пространство, затем перешедшую в нежность) от себя и других, я боролась с Природой.
Кипящая эта романтика как-то не пересекалась со встречавшимися маньяками. Один караулил возвращавшихся малышей в парадной у школы, и в его светлосером костюме мне запомнилась только грязь. Я «сдала» его маме. Другой вбежал за мной в лифт и, нажав между этажами «стоп», стал затягивать удавкой мой истершийся красный галстук. Больше всего было жалко, что шелк затрещал, ведь там и так были дырочки. Я всегда честно предупреждала насильников, что буду кричать или бить (потом, получив уже в юности женский тренерский пояс по каратэ), и никогда мне не верили – легкой, вроде бы хлипкой. Тогда спас меня Нэд. Мама услышала крик и выпустила разъяренного пса из квартиры, и все пять этажей он гнал эту сволочь по лестнице.
Я больно переживала то, что нянька наклепывала на меня, маленькую, но родители верили - взрослой. Они оба были в отчаяньи. И когда папа в педагогическом бессилии завозил меня в чащу, устав пороть при соседях и бросавшейся наперерез ремню маме, и зажимал всегда лохматую мою голову между ног, закатываясь петлей по оголенному заду, то со временем (всего-то были лесные разы, но - застившие мне полжизни) я научилась по силе руки различать, когда отец просто жалел меня и пряжка срывалась на нежность... Папа был тогда еще добрым. Потом это зигзагом вернулось.
Меня никогда не пускали к дворовым, и я дружила урывками. Но и на даче, и в городе, когда удавалось сбежать и участвовать командами в индейцах и «Казаках-разбойниках», а враги меня брали в плен, то свои и чужие знали, что пытать меня бесполезно. Привязана к дереву, исхлыстана крапивой, с синяками от свистящих булыжников, я не выдавала «военную тайну» и отрядный пароль. Иногда качалась, высоко подвешена на какой-нибудь пыльной березе, с утра без еды и питья, и противники сами уговаривали меня что-то придумать, чтобы повод был отпустить: темнело, всем пора возвращаться домой, где их точно так же лупили.
Я не увлекалась «бутылочкой», не прижималась в подъездах, никогда не ругалась и слушалась старших. И к филфаковскому цветнику, прославившемуся питерскими топ-моделями (тогда слова такого не знали), прибилась в первых рядах, в чем заслуга только родителей. Хулиганкой и двоечницей - но с ногами и физиономией. Так что в зеркало я не смотрелась уже по причине ненадобности. Но ни малейшей уверенности в себе у меня не прибавилось: я следовала совести и тому странному, все перебившему голосу, диктовавшему мне стихи, который заглушил мир и даже кровь, когда она восставала на творчество.
Все наши блатные студентки (других там и не было) не глядели по сторонам из равнодушия: их брак давно был просчитан, и будущие жены стукачей-дипломатов, иностранцев и директоров фабрик замечали только учебу. А я ждала принца, причем нищего по-советски, не обязательно знающего (на то были энциклопедии, а умных мне не встречалось), но, как мечтательно указывали в школьных сочинениях на свободную тему волоокие милочки, «хорошего человека», по любви и по дружбе.
Я не вписывалась никуда, во всем полукровка. От дворян и партийных начальников, от совковых интеллигентов, в любом кругу - совершенно чужая и ни к кому не пристроилась. Настояна на высоких принципах, вижу, как мне повезло: в тех кромешных условиях просто чудом меня не изнасиловали раньше времени, а «поцелуй без любви» безвариантно загнал бы меня на подоконник и виселицу. Мне же не объясняли, что достаточно принять душ и заставить себя все это забыть - как отрезать. Не убиваться же.
Мотая очередные экзамены, я валялась по блату в больнице. Никаких парней я не знала. Вероятно, обалдевший от рутинной работы юморист-гинеколог встретил меня с порога:
- Деточка, а Вы беременны!
Я позвонила маме и во всем «честно призналась». Своих сомнений не скрыла... А в чем – я не очень-то знала. Через час я за шкирку была доставлена мамой в женскую консультацию, где меня, видимо, сделала женщиной общая наша врачиха. Далеко в будущем, благодаря той же твари, я потеряла ребенка.
А тогда, в неполных шестнадцать, я ежедневно тайком встречалась в траве на крыше больничного дзота с прибегавшей маманей и покорно подставляла ей ягодицы для гормональных уколов. От стыда моя мама по пути уменьшалась в размерах. Сколько было тогда обиды и унижения – рассказать теперь не берусь. Но на грани самоубийства.
Часть 2. Отрочество.
Глава 1.
Есть такой сорт мужчин – наших вечных «подружек». При них можно, забывшись, случайно раздеться, попутно делясь новой сплетней. Как правило, они в нас влюблены безответно: мы-то их не замечаем. У меня таких было несколько, вроде как Нэд. И вот появился в зимнем студенческом пансионате какой-то по счету Володя, - и его не хотелось бы тоже впускать в самолетное чтиво, но выхода нет.
Гитарист, спортсмен, юморист, еврей, рабочий, вечерний и вечный студент... «Спортсменка, комсомолка, красавица!». У него, надо отдать должное, извилин хватило, как и у меня, комсомол обойти стороной. Он жил в комнате с младшим братом, собирал на службе допотопные телефонные аппараты, а запчасти спускал за бабки налево. Денег хватало, он слез с родительской шеи. К плечу болоньевой куртки приторочил, или так полагалось, кармашек, но всегда для меня держал там конфетку-сосучку.
Этот Володя у нас почти прописался, дневал-ночевал, пригреваем моей мамулей как раз потому, что я к нему ровно дышала. Длилось все это пару лет, меня ему «доверяли». Как-то мы по телефону обсуждали пути размножения, обозначив три точки как а, b и с, и тогда я в теории хоть что-то по капле усвоила...
Я часто слышала о его лучшем друге Лешке, профессиональном военном, и вот этот Леша приехал. Обоих нас сразу же «кликнуло», но мне нужно было, согласно несчастному нраву, еще долго присматриваться, проверять свои чувства (пока что одни ощущения), органично тянуть резину. А тем временем опытный Лешка подкупил меня, подняв на вытянутой руке и подержав в поднебесье. Много ли барышне надо.
Через неделю, на глазах у Володи, пасшего меня год, у нас развился бурный роман: мы один раз поцеловались. Как я сейчас понимаю, физиологически Лешка был моим типом: волевой и крепкий блондин, отныне полностью занятый мной. Я купалась в любви и внимании, точней, до них слегка снисходила, по натуре не будучи стервой.
Назавтра Володя, точно так же, как его друг, причинно уверенный в собственной неотразимости, уезжал в пионерлагерь вожатым. Мы с Лешкой договорились подскочить туда через пару дней компанией и продолжить гулянку на озере у костра под гитару и бит. В электричке мы были вдвоем, и так много смеялись, что еще раз поцеловались.
От барака до озера нужно идти редколесьем, и в те предрассветные сумерки, когда приятели веселились и пили, пугая воплями разбуженных пионеров, я вернулась к себе в комнату переодеться: едва не впервые и мне захотелось перед кем-то покрасоваться. Наряд у меня был один: папа привез из загранки потрясное платье, точней, мы расспрашивали всех знакомых, но никто точно не знал, это на бал - или ночная рубашка. Там шли цветочки по кружеву на сжатом беленьком хлопке, полубольничные завязочки немыслимой крутизны, и теперь-то я не сомневаюсь, что европеянки нежные в этой клумбе видели сны. Но тогда, при моей независимости и смелости, я гордо вышагивала, почти в чем мать родила, по сосновым иголкам. И услышала вопль. Разметавшись по тропинке, как ветки деревьев, навстречу неслась необъятная воспиталка из наших, у костра громче всех тянувшая шлягеры басом, – вызванивать скорую.
Пока я отдыхала от всех них, мои кавалеры решили выяснить отношения. Леший честно сказал: целовались. Тогда Володя, много лет работавший в лагере и прекрасно знавший, где мелкое дно, привел Лешку на запрещенные мостки – на пару нырять с головой. Когда Лешка тонул, перебив позвоночник и по пути захлебнувшись, то именно лучший кореш его вытащил из воды, откачал и спас ему жизнь. Как сказал врач скорой помощи, расстелив Лешку на досках и прокалывая ему бесчувственные ступни шилом, «Ты, парень, еще сто раз пожалеешь, что остался жив».
Лешкина башка в бессознанке прыгала у меня на коленях зеленой загородной ветеринарки, сплошь обшитой железом, по кочкам, по горкам и в ямку. Мы катались по лавке и днищу, а за битым стеклом проносились вересковые насыпи со шмелями, розовые рассветные сосны, клокочущая ледяная Вуокса. Отдав Лешего на рентген, я должна была смотаться на перекладных на дачу к его отцу и сообщить о беде, а затем добираться в Карелию, чтоб не влетело от матери, и оттуда, без телефона, разыскивать Лешку в больницах.
Следующий раз я увидела его бритого наголо, перемазанного операционным йодом в палате спинальников, которую ежедневно посещала год, и еще полгода – через день, отвлекаясь на поездки к Лешке в Москву, когда его брали по блату. Я выучилась быть сиделкой, таскать бульон в термосах, добывать водку через пробоину в госпитальной стене из недалекой пивнушки, торговаться за конфорку ночью на кухне, откуда разило немытыми тряпками: точно так пахли котлеты, которые я забирала мешками для Нэда в нашей дворовой столовке. С тех пор котлет я не ем.
Моя в ванне, как кукол, не только голого и обреченного Лешку, но и соседей по койкам, я ночью от всей их палаты писала нашей надежде, Леви, учившему аутотренингу... Психология инвалида остро меняется, многие «позвонки» нарочно ленились, используя близких, а Лешка пытался покончить с собой; как раз он-то был сильным духом.
Я перестала его навещать, когда нашлась мне замена; мы оба знали, что никакой любви не было, а то я провела бы там жизнь. Помогал Лешке также Володя, спасатель-спаситель-убийца. И Леший, никогда уже больше не вставший, научился водить машину и женился на медсестре, - последнее, что о нем знаю. Был прощальным тот наш поцелуй в электричке.
Я, конечно, приезжала к нему и домой, познакомившись с родственниками. И там влюбилась отчаянно. Не в Лешку. Развернулось – при том нашем максимализме и незнании жизни – как я считаю, предательство. А двойное, тройное – неважно.
Лешка, купаемый мной завернутым в простыню, но совершенно бесполый рядом с нашей общей бедой и физической болью, напоминал всей несправедливостью и беззащитностью карельского сумасшедшего: я в детстве видела, как стая мальчишек загоняла палками и гиканьем больного к лесу, которого он боялся, и заставляла раздеться. Ему «помогали», тыча рогатиной в пах и с боку на бок перетряхивая гениталии, но я осязала только сырую слипшуюся муку жирного тела, а когда осознавала происходящее, то швыряла в мальчишек камнями и разгоняла по хутору.
Ничего сексуального не было и когда на привале Военно-Грузинской дороги на глазах мамы, хохлушек и наших туристов меня незаметно приблизил в танце к открытой настежь машине какой-то, должно быть, чеченец, уже сделавший мне предложение, наобещавший приданое, но даже не прятавший обручальное кольцо на своем безымянном. Опять спасло меня чудо: за газовавшей машиной бросились наши парни, не сводившие с меня глаз, теперь – очень вовремя.
Но отвлеклась. У Лешего был старший брат, смесь высокопоставленного совка с комсомольской маской – и запада. Он снимал в Москве комнату, а в Вене держал квартирку, что в двадцать с небольшим означало особые дипзаслуги, потомственное военное, точней, комитетское поприще. Тогда в этом я не разбиралась. Но такой успешный красавец женщинами был балован, - куда уж какой-то девчонке, не ставившей себя ни в грош... Однако мы оба увлеклись так, что нас не остановило даже собственное предательство; невозможно было сдержаться, хотя этот поступок сопровождался терзаниями опять же по Федор Михайлычу.
Надо же, я впервые забыла имя героя-любовника. Счастливое свойство, защитная реакция памяти – стирать кликухи, номера телефонов и даты, принесшие горе. Мои персонажи, параллельно читающие сейчас эту рукопись, комментируют и корректируют. Половина из них вообще не знает о страсти, обвиняя меня... в темпераменте. Но никто из них мой пожар водой не гасил, их колодцы иссякли до нас. Сытый голодного не разумеет, а мои аппетиты – скромней не бывает, иначе как бы я выдержала эту пустынную сушь?.. Но их я жалею по привычке сильней, чем себя. Лучше познать – и терпеть, чем даже ни разу не пробовать.
Приехав как-то в Москву, я осталась ночевать у – кажется, все же Сергея - на единственной раскладушке. Я предупреждала о боли, но ему, мачо, в голову не могло прийти, что он первый, а я так и не знаю, когда стала женщиной – тогда с Танькой под скатертью или у врача в консультации... Наутро в сонном и злом метро его смущало лишь то, что нас могут вместе заметить.
Мама как-то меня припугнула, что девочка остается красивой (и, конечно, желанной) только до первой близости. С опаской я наконец посмотрела в запретное зеркало и увидела, что подурнела.
Летом мы с подружкой на даче имели тайную цель. Я, давясь, стала есть принудительно, заставляя себя заливаться парным молоком и запихивать в рот сырой хлеб, продававшийся кирпичами прямо с вагонов, для колхозников и свиней. Во что бы то ни стало мне нужно было поправиться, окрасить мальчишеский бюст. Принудительно я еще и загорала, добиваясь эффекта, и к сентябрю, нацепив фамильные украшения (так как знала, что нужна я приблатненной и состоятельной), пошла к милому на свидание. И его победила. Но он-то мне больше не требовался.
С этого момента я начинаю в них, платонических и не совсем, путаться. Они по-прежнему угрожали покончить собой и, не оправдывая надежды на нищего, только не духом, принца, никак меня не устраивали. Почему – непонятно. Максимализм и никем не опровергнутая привычка доверять первому внешнему впечатлению закрыли мне все пути. Вот тогда на конференции поэтов Севера-Запада я услышала талантливые стихи и, снисходя со своего дамского пьедестала, поощрила запиской их автора, рыже-каштанового синеглазого парня, приехавшего на недельку из Мурманска.
Так бывает, что вы не совпали во времени. С разной скоростью дозреваете. Да еще и быт тормозит: отменяются поезда, опаздывают самолеты, - сплошные препятствия. Нодар уже неудачно женился-развелся и не был готов к продолжению. Я – каждого воспринимала как «навсегда», готова к самопожертвованию во имя высоких ценностей. Это ж достойней, чем путаться с кем попало, как все вокруг делали, кроме редких счастливиц, сразу же вышедших замуж.
Если влюблялась, то я растворялась в герое и не только не шарила по сторонам, но со временем выработала ледяную непреклонную маску, отпугивавшую просителей даже на встречном эскалаторе. А на улице претенденты замирали на полуслове и отводили глаза. Задачей (и постоянной болью за нежданно попавшихся в свои собственные, не мной расставлявшиеся сети) было сократить число Дон-Жуанов, и я как раз переживала один из трудных этапов: к моменту возникновения Нодара в моей суетной жизни, меня преследовало одновременно человек двадцать, но уже на границе терпения, и я ждала, спасаясь через черный ход и арочные лабиринты, когда устроят мне темную, сплотившись и наконец отомстив. Изобьют, это проще.
Они сталкивались в дверях, ночевали у лифта, скулили и угрожали, но, как кто-то вовремя посоветовал и подыскал очень нужное для меня самой оправдание, - я была одна, а их – множество, и это же не означало спать со всеми желавшими. Так и на танцах на даче я всем вынужденно «разрешала меня проводить», а ночью позорно спасалась одна, бегом через лес, где медведи и волки. От мужчин я комфорта не знала, но в чаще было спокойней.
Судьба ожесточилась и загоняла в тупик, это было настолько серьезно, что я прекрасно помню себя, стоящей наконец-то снова у зеркала с бритвой в руке, когда я без шуток примеривалась, как лучше наискось чиркануть по лицу, чтоб отвадить поклонников и не причинять сильному полу боли. Это редкий кадр в отражении: вот я уже откинула и закрепила заколками мешавшую длинную челку, - еще как-то помочь ухажерам... Следующее свидание с амальгамой пришло через годы: совершенно случайно в гостях я заметила себя в трельяже и... удивилась. Понятия не имела, что у меня был пленительный профиль, густые темные волосы, смуглый румянец, и от изумления я себе даже впервые понравилась (господи, что скажет мама). Сработал стереотип: смотреться безнравственно! И все же походя я маму спросила: почему она не говорила, что комплексовать мне не стоило? Другое дело, я искала того, кто достоин Любви, а не какой-то меня, и нет вины моей в том, что таких рядом не было. Если все повторить, то я бы не стала всеядной, всех их отвергла бы снова. Выбирала-то я самых лучших, - но и они... И они.
На сей раз Нодар занял все мое буйное сердце. Самобытный поэт и непризнанный драматург, дивный красавец как раз в моем невзыскательном вкусе – статный и синеглазый, но изнеженно белокожий, а как вскоре и выяснилось, абсолютно пассивный в любви, так как балован был столичными актрисульками и запойно пил, не просыхая. Кого удивишь в российской богеме загулами?
Я таскала его, бесчувственного, из гостей за руки – за ноги, а однажды в Мурманске он не только меня обокрал, взяв отложенное на дорогу до Питера, но и изнасиловал на очередной раскладушке. Я все прощала; мы назначили дату свадьбы. Правда, грузин, он не мог пережить отсутствие девственности и все время злобно подкалывал.
Я заказала красное платье – как алые паруса (какой уж тут fleur d'orange) и мне достали по блату справку о псевдо-беременности, чтоб ускорить процесс: мы хотели попутешествовать, а в советских гостиницах селили в соответствии с документами, мужа с женой.
В день регистрации, совпавшей с открытием очередной поэтической конференции, где я явно была конкуренткой и заведомым победителем, он не приехал. Наступил еще один «самый черный день» в моей жизни: всегда полагала, что больней уже не бывает, но каждый раз судьба закатывалась от хохота, пригибая меня и насилуя. Других рядом не было. Я, оптимистка, не склонная к суициду, монотонно билась зареванной мордой об шкаф. Любая боль была б легче той, что я испытала морально.
Пережив кое-как этот ужас, дала себе слово: выйти за первого встречного, сделавшего предложение. Он подвернулся немедленно, и моя исповедь с предупреждением, что любить я не буду, планов его не нарушила. Тем более, мама уже назвала меня проституткой, когда я ей звонила от булочной, а как после этого возвращаться домой?
...На рассвете в канун бракосочетания лучший друг моего жениха прикатил уговаривать меня отказаться от глупости. Поразительно, что в скором времени я нашла очередную записку: опять все делалось на спор, мной торговали. А считалось, любили. Решка – или орел.
То, что у других вообще-то относится к сексу, происходило и в этом случае в глухой темноте за портьерами - крепко зажмурив глаза. Потеряв на раннем сроке первого ребенка, приступили мы ко второму. Но все мои встречи с мужчинами были исключительно разовыми и даже издали не напоминали размеренную семейную жизнь. Регулярную – это что-то такое раз в год?
Видя мои больничные терзания, муж пытался добиться аборта, и в два месяца беременности я наконец развелась по телефону. А в шесть, проведенных на койке, где в обнимку с капельницей я делала все, чтобы дать жизнь моей дочке, пришло вдруг письмо от Нодара. Мой любимый человек сообщал, что хочет вернуться, в первых числах ноября проездом планирует Питер, и что я «лучше всех».
И что было делать? Убить младенца, за которого шла борьба не на жизнь, а на смерть, уже целых полгода?.. Конечно, Нодар тогда был бы со мной!
Над решением я не билась, хотя жизнь моя снова обрушилась. А в начале условленного ноября я слегка ускорила роды, бегая по этажам с ведрами воды в исколотых руках, упражняясь в перетаскивании кроватей с железными спинками, так что Нодар подоспел как раз к стирке пеленок и в этом весьма преуспел.
Но вскоре, на даче, повторился его запой, сопряженный с худшими качествами. Я пыталась сократить это пиршество наполовину, откупоривая бутылку на улице и давясь из горла. Не помогало. Перепробовала я все, жизнь потом подтвердила, что тщетно. Или я обречена вести это звериное существование, не в силах помочь мучавшемуся, как на кресте, человеку, или мы идем на разрыв.
Я спасти его не могла. Потому с ним рассталась. Это подло – бросать в меня камень и считать простой «одержимой»: я любила по-настоящему. Каждый раз, обещая мне счастье и знакомя с кем-то серьезно, жизнь в последний момент выставляла подножку и разбивала нас в прах.
Часть 3. Юность.
Глава 1.
Так далеко во времени, казалось, отошли все эти бритые парни в подъезде, приветствовавшие меня одновременным поднятием кепок, под которыми светились тюремные лысины... Неприступность ужесточилась. Никому не могло прийти в голову, что ставшая после родов по-настоящему красивой юная женщина, с умом, образованием, говорили – талантом, и уж точно – с роскошными ногами, - в принципе может быть одна. Конечно, у нее есть широкоплечий защитник! И даже смотреть в ее сторону нечего, терять время. Еще и по башке получить, если мифический спутник заметит... Такая же участь, я думаю, постигла затем мою дочь: принцессы по определению «не бывают одни». Нечего даже пытаться.
Хорошо бы придумать роман – да судьба богаче фантазией. Героиня путается в его глазах, вызывая психоз: была блондинкой – а потом на страницах вдруг обернулась брюнеткой, музыкантша – художницей, святая - порочной... Но мне к жизни добавить нечего. Я ее пропустила. Испытав, казалось бы, всё. Да и прозы мне больше не нужно.
Знакомый поэт, давно меня осаждавший, явился домой в нашу общую с Нодаром дату. Я такие вещи блюла, объяснила ему – и поверила, будто он, рыцарь, приставать сегодня не будет, и мне можно расслабиться. Оказалось, мужчины не связаны словом, если легкая дичь перед ними... С тех пор я была агрессивной и оборонялась с порога.
Прошло время, и от физического и морального одиночества я тихо полезла на стенки. Живот грызли лисята, а их язычки ничем не отличались от языков пламени. Впрочем, сжигать руку над свечой пришлось мне все-таки позже.
А подружка прислала альфонса. Убеждала: так нужно для здоровья, для спорта... Оказалось, что принципы выше, и без чувств – невозможно. О чем я сегодня жалею. Значит, следовало напиться. Но я и не пью... Ведь самое страшное что? Дать поцелуй без любви. А уж если случилось, то порядочная женщина – скажите мне, что она делает? Правильно! Выскочит замуж. Вот моя мамочка: не только однолюб, но, после развода, разве что пара усердных хахелей добилась ее благосклонного взгляда! А тоже ведь молодая... Ну так и я из прожитой четверти века лет семнадцать думала только о сексе, даже когда сочиняла стихи и сдавала экзамены. Но под пыткой о том не узнают! И никакого post coitus. Ведь я-то одна, у меня никаких отношений. А другие, что замужем, «спят» в сутки по нескольку раз, они сами и хвастают. Или у вас нет жены?..
Очень легкого поведения подружка Валька печально сказала, озираясь на дверь:
- А что, ты прикажешь мне бросаться на них прямо на улице?! Я лучше достану вибратор, и все будет прилично!
А «подружка» Андрюшка прописался тут – днем и ночью. О любви он мне не говорил: понимал, что тогда сразу выгоню. Я смотрела на его бизоньи мослы и постигала, что «через не могу» не получится, и лучше уж я подохну. Мы трепались о литературе.
Если лет в семнадцать я, в тот редчайший раз, пялилась в зеркало и вздыхала, что вот я уже старая дева, и как жаль – никому не достались все эти, наверное, прелести, - то другая грань была рядом. На сохранении я оказалась в палате с одной своей одноклассницей, лечившейся там же от сифилиса и не менее, чем я, беременной... Но таких общество не обвиняло: она вышла за мальчика из параллельного класса еще на «последнем звонке» и грешила втихую.
О Сюзи я знала то же: она вроде, как и говорила, не отказывала никому, живя радостно и поверхностно; но и я, преодолевая барьеры и безмерные пропасти, приближалась к ее результату. Зачем же мне было страдать? Или душевные муки вырабатывают особенную энергию, на которой и держится мир?.. К чему это интеллигентское самокопание? Рефлектировать, когда итог - одинаков, только мне он дается несладкой пыткой и испаряющимся серым веществом, - но нервные клетки же не восстанавливаются. Почему мне нельзя окунуться в общественный омут, насладиться пиром во время чумы? А я и не пробовала.
Устав от терзаний, я записалась в секцию запрещенного тогда каратэ. Как и раньше, одна – с мужиками. Работал со мной только тренер. Спорт отвлекал от иллюзий, и я даже выступила на показательных университетских соревнованиях, без малейших талантов к борьбе, если я дерусь не с собой.
Я пока что не догадалась о прямой зависимости творчества от гормонов, а то бы задумалась. В этой связи не освещали ни оперу, ни балет. Не зря мне не хватало наличия энергетических интеллектуальных центров, которые объединили бы науку-искусство, достижения поколений. Каждый пишущий (да и живущий) начинает все заново, будто до него – пустота, и теряет время на технику и азы. Нам и так-то необходима ревизия литературы: сколько ремесленников записано в классики зря, а пока доберешься до списка Бродского – закончится жизнь обывателя, и таланта.
Я не то что завидовала (это чувство мне неизвестно, как ревность), но с тоскливым удивлением замечала чужие двуспальные кровати: надо же, кто-то вместе отходит к Морфею... Я всегда от уюта и горя засыпала мгновенно, а милый сопричастный быт мне только снился. От целующихся отворачивалась не из одной скромности, а по принципу Блока – как от тех голубков на крыше... Наблюдала за старыми парами: когда муж и жена так сжились, что даже в уборную поднимались одновременно, и им приходилось теперь запираться, сроднившимся. Так и хозяева уморительно напоминают собак... По весне было горько особенно. И знакомая, пожалев, привела мне художника, за которого, уже будучи крепко отравлена нашим сыном, я вышла замуж. Обоих я обожала. Наконец счастье!
Как всегда, особенно в отражении в лифте или в метро, мне импонировало, что мой спутник выше на пару голов. Но это касалось обычно именно роста... А ведь так важно за любимым тянуться. Опереться на сильного, мудрого, подарив всю прелесть и нежность, окружив теплом и заботой. Но от Саши я слышала постоянный, незаслуженный мной укор, что поэтессы все – лесбиянки, путаются с кем попало, и мне он, совсем бездуховный, тоже не верил. Винила себя: у жены должно быть цельное прошлое. А тут вон сколько воспоминаний... Он так и не смог мне простить не наличие дочки, а дурацкую плеву (написала я – «плевру» и полезла в словарь). Что ж тогда говорить о щенках: он их ненавидел! Не умел со мной поделить, уговаривал сдать в интернат. В тот небось, на пороге которого и меня пороли, воспитывая...
Как-то, в секунду согласия, я почувствовала, что теряю сознание, глаза заполнила зелень: впервые в жизни я отключалась от реальности во время близости. Я испугалась и сразу об этом сказала (он же опытней и постарше...). Никогда мне не говорили, что бывает оргазм. Так и не знаю: то ли муж был тоже не в курсе, то ли боялся признаться (чтоб меня в будущем не потянуло на сладкое, и что все до этого - оказалось иллюзией).
Мне поведала родственница, изменившая мужу через двенадцать лет «регулярного» брака, что любовник-невропатолог сказал ей: мол, все это время она была девственницей, и еще бы немножко – свихнулась... Первый оргазм при наличии двух детей и пары браков – обычное дело среди моих сверстниц в нашей среде и в стране, где «не было секса». И ведь грех жаловаться на тех великолепно сложенных, холеных, самодовольных самцов, что встречались мне в жизни, на зависть всем окружающим. Мы обсуждали проблему фригидности, подразумевая под ней совершенно не это.
Но слыхала я и об ином. Подружка – дочка известной фантастки, из благополучной и интеллигентной семьи, ежегодно ездила в Грузию, где ее в парке насиловали под пистолетом. Вот теперь я немножко эту дичь поняла. И знакомая Оксана в шестнадцать лет пережила групповое изнасилование, на чем и зациклилась: говорила только о нем... Это травмы психические. Но разве можно сравнить рядового южанина (не дай бог такого в мужья) – и среднего советского флегматика-алкоголика, залитого слезой по самое не могу? Не говоря уж о том, что в эмиграции мне подружка Валька призналась: «После негров ты мне наших не вспоминай».
...Меня же больше всего волновала уже осознанная зависимость от неодиночества. Максимальная концентрация за пишущей машинкой требовала разрядки - чередование творчества и бездумного шумного праздника. Я терпеть не могла появляться где-то одна, тем более, что тогда все жалкие силы уходили на оборону: я шла и стояла в привычной готовности врезать по морде, отразить приставание, парировать мужицкий подкол и слащавую лесть. Я просто всех их боялась, будучи скромной, тепличной и тихой, но оставаясь на людях от страха тамадой, заводилой, - как раньше бывала председателем отряда, старостой класса, при первой возможности прячась в тень. А ценить или просто любить себя не как личность, но хоть как животное, выплюнутое природой, запрещалось категорически: нельзя и помыслить, грех смертный.
Мы с мужем уже расставались, но он приползал на коленях, раскачиваясь в грязи посреди двора, который все то же самое видел в иную эпоху, и умоляя вернуться... Меня вообще не бросали, я всегда уходила сама, и каждый раз - от нравственной невозможности это длить. Умные существовали, но при мне они были злыми, законченными подлецами по отношению к слабым, а талантливые – глупы и безвольны. Осаждали меня знаменитости, чьи фамилии опускаю (как спускала их прежде с лестницы и о том никогда не жалела). Ухаживали трафаретно: торт из «Норда», дефицитные (у кого-то - свои уже) книжки, картины и фильмы, и нередко мои растерянные ухажеры одновременно являлись с одинаковыми букетами, купленными возле метро у той же самой бабуси... Я легко это сглаживала: у меня не видно зрачков, а круглые угольные глаза сумасшедшей куклы выражают все, что вам хочется.
Брак же неравен всегда, и этот плюс-минус насилия по договоренности и взаимному умолчанию нам вменила натура, подложив блондинок брюнетам и подразумевая... Мир условился прикрывать преступление, блюсти светскость и фальшь. Перманентное одиночество и тишина заоконного снега, необычайная под приглушенный звоночек трамвая за стеклами, давала мне время на выводы, но шпаргалок никто не совал.
Перед самым разводом пошла я с мужем на то, что, по узости кругозора, считала самым крутым откровением между людьми вообще, и никак не могла предположить, что после такой невиданной близости можно расстаться и еще оставаться в живых. Любовь была всеобъемлющей – и на века. Как все предыдущие, больше (как любая последующая). Это теперь при муже рожают, под хруст чипсов смотрят порнуху, и он легко может воспользоваться гинекологическими и прочими инструментами, насколько хватает фантазии. Но, желая унизить, мужчина и не догадывается о том, что Она-то как раз воспарит. Чаще всего – снизойдя, если, как я, не знает правил игры. И если вы - не «две половинки», когда карты смешаются и отсутствуют счеты.
Я осталась одна, когда сыну исполнилось четыре месяца (ровно как Верке сегодня). Полнейший крах жизни, иллюзий - я думала, что последних. Сколько судеб вместилось?! По фотографии, где мне всего-то двенадцать, заметно, что отталкивала я врожденной нравственной планкой, а если по-пионерски, так как иного не знали, – то «четвертой высотой», которой тогда мы зачитывались.
- Бабушка, он мне так нравится!
- А ты ему?
- Не уверена...
- Запомни, никогда нельзя унижаться. Сначала тебя должны выбрать и полюбить! Главное в девушке – гордость!
И еще через годы:
- Бабушка, как вы вместе прожили всю жизнь?
- Просто для меня, детка, всегда было важным оставаться самой любимой. Среди всех его прочих возлюбленных...
- Я просила родителей найти мне... избранника. Раз они когда-то дружили с мамой и папой этого мальчика, то ведь знали, каким должен получиться их сын. Почему они не помогли мне, не познакомили сами?!
Только в двадцать семь лет во мне что-то защелкнулось, и я стала соображать: сбросила мамины путы и прекратила отчитываться. Процесс пошел: я, кажется, стала женщиной.
Часть 4. Незрелость.
Глава 1.
Ненужное вычеркнуть (пропускаю тела и лица). Мелькают обрывки пазла. Вот талантливый автор у меня стреляет рублик на пиво, а потом мне же его возвращает... Вместе с пивом, так как тошнит с бодуна постоянно. Это наши родимые будни. Черемуха отношений.
Вот мы встретились с Виктором, спустя годы разлуки. Все во мне загорелось: оттаяло. Но повторов, увы, не бывает. Мы с ним были по духу родными, а пары бы не получилось: одного этого мало.
Я жила бурно, сценично: снимешь трубку, чтобы набрать – а телефон уже раскалывается (непрерывный трезвон затем сменился свистком чайника от одиночества, даже просто будильником, а в другой эпохе со мной говорит навигатор). Без этой стадности тяжко, но при ней – тошно. Мы вели богемный стиль жизни, и теперь-то я знаю, что каждому выпадает продегустировать полярные роли: счастливец – банкрот, нищий духом – богач, инь – янь... Облизнулся – забрали.
Детям нужен был врач, и у меня, поначалу так прозаически, разросся интеллектуальный роман с гениальным, как все говорили, Львом Самуилычем. Национальность в те годы определяла ум и способности. И задуматься-то было не с чего о том, что вклиниться мне невозможно: настоящий aidishe-папа своих детей не бросает. Все так и случилось: Лев развелся из-за меня, многократно потом возвращаясь в семью – и принося циничную боль моим деткам. Здесь имеет смысл задержаться... Лет так на семь.
Подружились мы одновременно. Саша с Юлькой – статная, веселая пара ровесников – и мы со Львом, серьезные да занятые. Юлька, подружка с детства, яркая звезда Сиона с мужским и властным характером, уже озвучилась в качестве Сашиной невесты, но намыливалась за кордон. Как и Лева, - а вслед за ним я. Меня мариновали в отказе, а наши с Сашкой партнеры уже закончили курсы иврита и отправили дальний багаж. Обратная связь тогда еще была минимальной, никто точно не знал, брать ли тряпку и швабру в контейнер. Везли библиотеки. Мой знакомый психиатр-миллионер, впоследствии заколовший акупунктурой в Германии мужа своей дамы сердца, придумал шахматный ход: его состояние (ювелирное) отслеживали бандиты, и тогда он заколотил фанерные ящики с книгами платиновыми гвоздями...
Саша мучился и тосковал, скрывая это от Юльки, и мы с ним по ночам плакались по телефону – бывало, что до утра. Ночевал он в заброшенном и расселенном доме, где забыли отрезать провод, но зимой уже не топили. Днем мы часто гуляли вдвоем в навеки так и оставшемся блокадным городе, где весной витал запах кулича за пазухой у старушек, а зимой - хлебный дух кошачьих подъездов, смешиваясь с промерзшей гнилою картошкой. Как раз ввели жесткие карточки. Сохранялись одни только запахи.
Сашка чувствовал себя в позе распятья; перешел с курева на коньяк и антидепрессанты, и я за него волновалась строго по поводу. Сама же горела, как свеча, ровно: ломать руки в отчаяньи мне-то теперь было поздно. Мы поддерживали друг друга и стали совсем родными. Как любой ослепительный внешне, балованный, но скромный парень, наверняка он мысленно давно со мной переспал, многократно перекинув за край стола, откуда я иногда озиралась и буднично что-нибудь спрашивала... Но вседозволенность была среди нас абсолютно не принята, и тем более в голову не приходило отбивать у друзей.
Юлька мучила его чисто по-бабьи, хотя и по-царски: усвоила вовремя, в отличие от меня, еврипидовское «не согрешишь – не покаешься». А я, понятно, не умела еще целоваться, но теперь это стало бы лишним: Лев фактически был импотентом, а в остальном я придумала его сверху донизу, и витали мы в эмпиреях, никогда не спускаясь до быта. Многому я и училась: добывать энергию из платяного шкафа и неодушевленных предметов, засыпать «через нос», а медитировала я и так сама ежедневно, углубляясь в стихи. Тогда я не знала, что они – простые молитвы, регулярно физиологичные, чем совершенней – тем (критики!) непроизвольней.
Лев легко внушал мысли на расстоянии, усыплял меня через стенку, бесконтактным массажем снимал при мне опухоли и заживлял пациентам глубокие раны, как модный тогда Кашпировский, и ничего странного, что избранника я «полюбила навеки». Смущало отсутствие тяги, хотя низ живота все так же ломило, как прежде. Зато не было и тривиального – когда ждет чистоты, а сам втихаря развращает.
Все мы четверо были широко-глубоко образованы по доступным тем меркам, с рядом вузов за спинами, Саша – физик и лирик. Несмотря на мою наивность и несусветную дамскую глупость, мой диплом еще в юности предложили перевести в диссертацию, но для меня был важен только талант от искусства. Потом догадалась, что всюду есть компенсация, - так, потрепыхавшись на месте, в веках соблюдается баланс добра-зла. Не везет мне в карты (мне-то везет, еще как)... Если пишешь, как «нужно» – тогда ты ущербна в реале, например, в том же спорте. Этот мячик из двух полушарий. Так билингвы ни одним языком не владеют по-настоящему глубоко, а поскольку по тринадцати сдавала и я госэкзамены, то пришлось в пути призадуматься. Языки легче всего даются проституткам с их поверхностным взглядом на жизнь. Как далекая параллель, - на глупой сцене живут дольше и ярче. Певицы, актрисы цветут прилюдно и в старости.
Генетический опыт работал, но, судя по истлевшим дневникам-письмам, предки были так же простосердечны, как и их жалкий последыш. Все во мне оставалось: так руки музыканта, молитвенника, сапожника помнят свои инструменты, землекоп - уверенно берется за черенок лопаты, фрейлина делает книксен, воин слышит предутренний шелест, а мать и отец... На этом свете ты всегда будешь пушечным мясом: на войне победителей нет. Растление вечной души страшней, чем смертного тела, но и притягательней. Одним – играть в куклы, а другим – в человечество. Для полководца я могла бы легко зарабатывать на революцию (как будущее и показало), но перестройка - была, а смену режима – проспали. И я постепенно начинала роптать, обращаясь мыслями к облаку: что еще подставить тебе для удара? Когда же ты там мной насытишься?
Лев сумел мне внушить, что на руках вынесет, если что, из горящего поезда: он был всесилен. Как мудрец и психолог, он знал свои слабости и рассчитал, чем меня привязать. Держался он холодно, но о чувствах пел, точнее, молился непрерывно и тихим голосом, и когда мне смертельно надоедала эта лишняя лесть, я себя утешала: запомни, потом пригодится. Приятно вспомнить, как в анекдоте... У Саган «поцелуи быстро выдыхаются», - но и образы сохранить невозможно, впрок не надышишься упоительным перед грозой летним лугом, не наешься мокрого снега, не наспишься с любимым мужчиной.
Я понимала, что Сашу судьба сворачивает зигзагом в мою близлежащую сторону: вот-вот наши пары разъедутся. Прощались-то навсегда, просто ухали в пропасть Казбека. Саша – русский, а я, четвертькровка, еще надеялась получить новый вызов и догнать Льва в эмиграции. Лева в этом был не уверен; его раздирали семья и «величайшее чувство». Было невыносимо смотреть, как он мучился и выбирал. Но, как у Зощенко, «только в сказке блудный сын возвращается в отчий дом», а поезд уже чухал в выхлопах сажи и бил лок