СОУЧАСТИЕ
Часть
I

Всем виртуалам посвящается.

 

                                 «...ибо я рисую не кого-либо, а себя самого...»

                                                                                Мишель Монтень.

 

Часть 1. Базар-Вокзал.

 

Глава 1. Пень-колода.

 

Эта книга поверх толпы (когда она колышется на грани холодно-горячо, дышит в лад, но смолкает), вряд ли спасет меня от забвения – своего и чужого; но пока волевым усилием различаю я лица, перелистываю бывшие судьбы и слушаю стук сердца единственного, раздвоившегося мужчины, чтобы любить его в такт, - еще можно тебя приласкать и позволить не думать о вечном. А значит, и я существую, и небо струится на землю сквозь доверчиво тусклые наши души. Меня утешает одно: ведьме, не передавшей свое колдовство, не дадут пригреться и умереть просто так. Сладкая греза!

 

В нашей Голландии наступил сезон отпусков, не чередующийся-профессиональный, как для строителей жизни, - а для прожигателей, чаще – жизней чужих. Мы растерялись между чахоточным Капри и транссибирским экспрессом, - лишь бы  свернуть хоть куда от ломких боингов и продувных небоскребов-паромов (кыш в Кишинев на кишмиш).

А подвернулся под руку, как скала - под туфлю, ностальгический Питер под каждым нетрезвым кустом: осколки негастролирующего балета, Эрмитаж (его третий  этаж с французским гриппозным прононсом; ничего не трогать руками, как волосы после парикмахера), - и наоборот, стойкий запах карболки в кипящих пододеяльниках на коммунальной плите, пар в кастрюле от щец и деревянных щипцов, как для аборта. Перевести в обыденную стилистику - музу мою там насиловали всемером, так поделом тебе, блудная дочь и невеста. - Эх, на помолвке бывала (вприсядку), да не доблудила. Седею сквозь хну, румянюсь под гомерический хохот. Напеваю под телевизор: симптом одиночества. Свистящий чайник, будильник, круглосуточная медпомощь  вражеских голосов. Гладиолусы пачкают пальцы фиолетовыми чернилами: это закат. - Нарукавники из подкладочной ткани потеряны в прошлом веке. Последний звонок! Подпрыгнешь к небу над опрокинутыми женскими формами сосен –  дождливо, бульдожьево, на тебя примерять бы смирительную рубашку размером XL, да с чужого плеча...

А еще прозаичней, зашторив окошко в Европу, – вялая думка: сколотить музей "античных" машин - москвичей-запорожцев-побед, которые здесь от квитка за парковку, из уваженья к проплешинам (шипованным шшшинам), освобождаются. 

 

Заодно было нужно вмешаться в семейную драму мыльного, нешекспировского масштаба, а также забрать часть коллекционных моих открыток, подкопившихся от именин к юбилею - за век. Йос, однофамилец и муж мой, теперь уж совсем обрусел – втихаря понимает недолюбливать теплую водку,  толкает коленкой ее в холодильник (при славянской жене в переднике и на подхвате, - в рубашке-то я не всегда). Что касается возраста – он  сам уж поди догадался: нам всем одинаково незачем, и уже некогда жить. Ну разве что ради друг друга, пришлось (прикидываться): необыкновенные, обетованные времена! О скоропостижности - только молись, - если на этом-то сквозняке успел обучиться.

Словом, мы с легким сердцем - холодным носом заказали билеты на поезд – лишь бы как можно протяжней, тавтолог-очками уткнувшись в окно и развлекаясь по полной, до блюдечка с голубой каемкой: первый класс в люксовом скором (триста км в час) Амстердам – Берлин, а уж потом – как придется.

Под мельканье седых залысин мужских ног в подвернутых брюках.

Отрезвляясь с перекошенными со сна ягодицами.

Привораживая сурепку, сныть и кипрей...

Но перед самой поездкой нам отзвонили, что до Санкт-Петербурга впритык – по старинке чухает пятьсот-веселый. Уточнили мы  насчет виз: русский консул с турфирмами нагадали по лени на гуще, что голландцу Йосу пропуск положен - в Россию; Белоруссия - это транзит, из вагона мы комариного носу не кажем, то есть нас как бы и нет. А ближайшее консульство - по желтым страницам аж в Бельгии, почтой пропуска не заказать, и песья очередь топчется с ночи. Тогда уж, как в песне поется, «мама – анархия, папа – стакан портвейна». – Нет-нет, не для нас. Не люблю я цепных собак – тех, которые не улыбаются, и мнят себя на свободе.

Итак – с бытовщинкой.

 

Напоследок попрыгав еще голландским, откормленным маслянным местом на четырех чемоданах (компьютер, гитара с отечественным гробовым усилителем, фенечки детям) - полтораста кг, не считая провизии... Эх, прощайте, достопримечательности - шейный прямой фронтон, и колокольный (названивает), и ступенчатый – там, где под чердаком в Амстердамушке от рожденья вбит крюк для втаскиванья огнеупорных шкафов и луковой, нет, лукавой хозяйки. Ах, мы не ведали, что на картах-открытках раскинут дорогу - девять составов только в ту сторону, перескок с багажом по свистку через тринадцать заплеванных семечками платформ. И ни за какие коврижки...

 

Загрузились с рассветом мы в «хондай эксел» и, подкатив к своей дачной сиреневой станции, на электричке вальяжно и плавно зашли в Амстердам.

Не обернувшись.

.............................

«Что у нас с вами есть голландского?» - как-то спрашивал Андрей Битов, указуя Алешковскому на сыр и херр (господин). «То же самое насчет так называемой «русской идеи»!.. Вы, граждане, представляете себе голландскую идею?! И я не представляю! А все потому, что «русская идея» – это от бедности. От недоедания, скученности и перхоти в голове. Если бы мы жили, как белые люди, нас бы совсем другая душила мысль» - жестикулировал писатель Пьецух – еще, кажется, не посаженный лобным местом на кол в Москве еще нынешним президентом.

По громкоговорителю объявили, не прожевав, что кому на берлинский скорый - добираться самим до соседнего города. В Амстер... «дамы и господа! Провожающих просят...» - удручающие перроны без тележек  и лифт после ливня, в котором мы сразу же потеряли пластмассовое колесо чемодана и пропахли слащавым гашишем и африканской тяжелой мочой (вот это расизм). Охранник с привычной тоской посверкивал на пожелтевший багаж и расползающиеся картонки.

В неближнем том городе нам возвестили: вприпрыжку - до нового, вбок за указкой по карте, расплетая круги небожественной нашей комедии, - мы покорно поплюхали под одобряющим прищуром толпы, почуявшей «чье-то несчастье». И когда от родного порога прилично оторвались, то тут и там в микрофон сообщили, что скоростной наш ночью проскрежетал зубами по рельсам и мокрому полю среди коров и овец, окунувшись в аварию и раскидав металлические коронки до горизонта, то бишь вожделенной берлинской стрелы нет и в помине, добирайтесь до севера, братцы, на перекладных. Кто как может. (Я матюги выпускаю).

Впрочем, платформы неметчины оснащены сногсшибательно; лифты стерильны, поскольку  прозрачны насквозь. В вожделенном Берлине мы загрузились на дачную электричку до Франкфурта, пальцы в мозолях, пятки сбиты и в пластыре наспех, улыбка дрожит, что уже не скрываешь. Запыхавшаяся, шальная страсть к родине толкала меня в неизвестность (изолгалась и доизвивалась душа). Так вот шаришь в траве на могиле, зажав в кулачке зеленое пламя – светлячок, семафор? – А это бродячие души! Лихорадка банного лета (не ведали, что поджидает), конец рабочего дня (это восемь часов за станком), и всегда такие вежливые памятливые немцы (истинно мужское качество – невозмутимость), не протягивая соломинки, норовили столкнуть нас - не коферы - под буфера...

В электричке я скорчилась на ступеньке меж саквояжей, буржуазный лоск с косметикой истончился летучей паутинкой, иссяк духами «Спортс-мен». Подозрительный (в отношении блудных детей), невыспавшийся и не допивший пивка контролер смаковал захват обалдевших голландцев и вынудил штраф, припугнув: переметные птицы давно отклонились от курса.

......................................................................................................

Во Франкфурте, где бездомный мальчишка продлевал себе ножичком линию жизни, нашла я по запаху, подвиливая прилежно хвостом, «наших русских», своих-на троих, распинающихся на тему некупленной визы. - Без нее заворачивают из Минска в Варшаву, и взяток никто не берет, опасаясь упорно управляющего бульбачами фашиста. Насторожилась – прищурилась глаза в глаза с собственным будущим прошлым. Как сказала б Марина Цветаева, «знаю все, что было, все, что будет». Начальник карманной франкфуртской станции, спасовав перед женской изящной слезой, прокомпостировал наши пухлые книжки билетов до Познани, откель можно отправиться дальше. Хошь в космос, да хоть на тот свет. Ойкидо! – как весело, по-самурайски произносят голландцы «прощай». С поклоном перебираю, как четки: из колечка выпал опал, Польша в опале, в полоне и в полнолунье, палаша да не устрашится... Пустое, чечетка.

 

В этом червленом лампочкой ильича и звездою пристанище, на скамье для воров и путан, возвестили и нам наступление календарного злого денечка. Кинематограф реален, как ореол, - но взгляд у меня обострился, стал умным и выжидательным, что у забытого пса. Сквозь ретушь и решето ратуш, еще раз простите. Или как шиворот без выворота, - молчаливая стойка. Нет у нас стержня (ни чести, ни славы), приходится правду искать наощупь в траве, под ногами: белое – черное. Нас, можно сказать, опустили заодно с двумя нулями, платформой и со страной: привкус конфетки-горошек (монпасье, лимонные дольки), феодальных интриг и кладбищенской нищеты, к которым по-пионерски всегда мы были готовы – ан нет, жизнь, как стакан, многогранней моих описаний. Мы резво, что кони, согнувшись от сбруи, сделали круг почета на бельевых тележках с водителем-грузчиком, еще не трезвевшим ни в жизнь. Вон уткнулся туберкулезный лошак мордой в газету, он почитает и спит, как наша совесть. Принудительно возвернувшийся век магнитофонии (купи-продай, шаляй-валяй, ванька-встанька) поправляет штаны, подвязанные бечевкой, - набулькивай на посошок.

Между тем, иностранный экспресс Польша-Русь явился складным и, напротив, резиново раздвижным: за дверью аккордеоном – пара купе на троих, узких - на ширину чемодана (багаж под лавку, как водится, не влезал). Кое-как, в комарах и греховном раздаточном пекле мы отходили ко сну, толкая друг друга для верности и дохая в кулачки: проводник предсказал пассажирам, что еще длившейся ночью "бандиты взойдут". - Открывать разрешается на пароль «Сережа-Володя», вещи притиснуть к двери и пристегнуться, пожертвовав с курток и обуви, кто чем богат. Исподнее – не подходило (кабану – нож под ножку; новорожденного – полотенцем, желательно прямо в утробе; а нас-то - как или чем?).

В Бресте нагрянули, вот те крест, погранцы-оборванцы. Польские - ничего не спросили, жевали усами. Но белорусы... Я суетливо приценивалась к ситуации - прошлый опыт на родине ох еще как пригодился. - Разложим пасьянс.

Уточнив, что у Йоса нет визы, дежурный сквозь папироску мне просипел, безбрючной да, глянь (вот сюда), моложавой: арестуют покуда, свезут к начальству, ну оно вправе решать в исключительных случаях... И предъявил мне на пальцах: так вот на так.

Не усомнившись немало; как послеоперационными, ментоловыми губами ловя пустоту; вспомянув и примерив на глаз зеленеющий бланк подсудимых, я оглянулась на Йоса, напряженно слушавшего, как-то даже протяжно, металлический посвист и скрип сухой травы под окном. Так скосит однажды нас смерть. (Не запоешь: сжалься, Америка, пошли же знаменье, держава! – Молчит, ей далековато – по пузо в росе или пехом за нами по светящимся пням).

 

Нас погрузили с вещами на местный дегтярный, взмыленный дизель, где слишком тверезый и розовый белорус под спудом спонтанной агрессии ботинком высаживал раму (что мама не мыла). Под окружный визг и угрозы он методично-безропотно выплатил штраф, покуда в курортном блаженстве неведенья Йос - турист с белой панамке и гольфах в тюрьму и полоску - сбледнул с лица, и пришлось мне просчитывать ход битюгом.

Завели нас, я думаю, в карцер. Бить иностранцев не будут, но пятилетку назад, когда еще и без виз Лукашенке хватало, чего грабануть, то в этом же поезде на обратном пути из России пристала ко мне таможенница-лесбиянка, угрожая внутренним досмотром  - айда до инфаркта. Два небитых часа выворачивали пустое купе, прищурясь аж в ножки лестницы. Контрабандисты везут в Амстердам... разве что марихуану! В зоне Чернобыля сажают эту дурман-траву, вырастающую мгновенно и на вид первоклассно. Курильщик, спознав наркоту, получает язву желудка, но чаще всего спринтер-смерть опережает болезни. Наркодельцы с ледовитых вершин в эдельвейсах, потирая ладони на курящийся атомный кратер, подешевке скупают и тащат сенцо в основном в Нидерланды - но и в Германию, Англию. - А чё сталось, Ларыса? Ничё.

 

Я люблю отсыпаться в казенном халате лениво, бездарно - так не до смерти, поди? (Вроде как думает, что сам летит – а это подвесили его за веревку и кружат...) Как Маяковский сказал, «...будто хрен натирают на заржавленной терке». - Жизнь была виртуальной, эфирной и эфемерной. А тут, за такие-то башли, череповал наповал, а что краска скрученным пеплом струится по глотке - то моя лебединая песнь! Точно так прожигало меня и любимое имя на тыльной сторонке кольца.

Зафиксировала прицельно, что там вон располагался зал из семидесяти сортов мрамора, а тут прежде была ресторация, на балконе колыхался оркестр, двери опять же из ценных древесных пород, для Голландии – непостижимо. В этой зале сегодня - таможня, вспарывают баулы и сумки, мы постеснялись заснять. На подоконнике обывательски малосольные огурцы выцвели от пекла в банке, заварка стынет в стакане и брошена чья-то фуражка. Но в затылке стучало: без дома, без семьи, изгнанница с улыбкой наизнанку... Нет, я не потяну.

 

Подполковнику от Лукашенки я предъявила визитку знакомого консула,  правозащитную рукопись "Беспредел" своего образца, дигиталку видео восемь (натуральное наше хозяйство), и спортивным голосом сообщила: мы, оказывается, представляем русское телевидение в Нидерландах, послезавтра из Питера вылетаем в Москву на очередную правительственную встречу, занимаемся обтекаемым антифашизмом - в общем-то, чистая правда, - отчего ж на обратном пути не задержаться в городе-герое на парочку дней, отснять блок о визовом режиме на фоне брестских развалин, причем господин полковник... генерал мог бы сам нам дать интервью. Разумеется, он приосанился, запросив мою книжку с автографом и скосив болезненный глаз на импортную авторучку. Ах, так вот кто читает сегодня романы! У знакомой голландки пульс всегда 23, но дома ее утешают: у Наполеона-то был 36. А у меня в кого 123 - от казенного страха?.. Тут же связали нас с мэрией. Вы замечали, что по тону автоответчика можно ставить вполне достоверно хозяйский диагноз?

 

Два мрачных майора отнесли неизменные сто пятьдесят килограммов обратно: бывший наш поезд поджидал отставших уже на ближайшей платформе. Желтые провода свисали, как толстые макаронины. В детстве в такие, пористые, но серей, хорошо было разглядывать маму на фоне кипящей кастрюли... Капал дождик, и надо мною раскрыли, как перед полковничихой-паучихой, черный армейский зонт. Олух царя небесного – так это еще род занятий!

В обжитом купе гостила мигрень (боль была разнузданной, юной, а тело призрачным, многознавшим, - всхлипывала в затылке, сверля лучами мое удлиненное сердце). Забыть обо всем... но «не могу иначе» - всего сильней. Или это инстинкт, обезьяний рефлекс? Грядущие наши читатели, светлые мученики непроходимого будущего! Уважьте страдание. Претерпевающие сей райский ад на земле уже достойны хоть не любви, так почета. У меня – сепаратный мир со смертью, пока не допишу эту книгу, - немного осталось. Вот уже задыхаюсь вполне и глотаю судорожно, как собака, и кротко, как ангел... Таблетку в облатке было достать невозможно (перевернуть впившиеся в колени, вмятые в перекрученный бок чемоданы), и в минуту моей отключки проводник – хозяин и барин - предоставил второе купе, открыв музыкальную стенку-дверь папы Карло. Принимал он теперь нас за важную птицу - никогда не видал досрочного освобождения, таким образом мы сэкономили еще тридцать сребреников и хоть ночь проспали по-царски. - А боль-то выветривается - мгновенно, как юмор - и как «выдыхающиеся поцелуи», по Франсуазе Саган.

 

За окном замелькали пригородные названья - быстрей, чем прочтешь; проскочили и Купчино. Пульс струхнул, споткнулся, зашелся и засеменил по перрону; стихи в голове заплясали нервно и прытко: По родине придурком отскакать – Какая стать, лошадка огневая, Куражится шинелька боевая, Ну ошалеть: шанель, и N 5! Все родное и неизменное, низменное: разве что кгб теперь  – фсб, Файбусович. Русская пагода на отшибе, не бывает погод, стоптанные любовные лепестки, и до боли счастливый напев: «Папа, не сдавай меня в крезуху!» Галич-то знал: женщинам чудятся неприятности, а мужчинам – удачи.

 

Витебский вокзал в Питере явился разобранным, как стара барыня, отходяща ко сну, и от вшей по-военному перекопанным саперной лопаткой. Сопроводила носильщика в рабочем лифте – эдакие невиданные ни Короленко, ни Горьким передвижные катакомбы с крысами и тигровыми дохлыми «Мурками» по углам. – У тех есть хоть имя... Запела. Впечатлительный Йос был помилован и огражден –  отправлен аллюром по древней, парадной, потемкинской лестнице - в обход, чтобы не углядел. Родные деревни!

 

Подробности, как и вся жизнь, за строкой: вечно с надрывом - свиданье с семьей (на мгновенье поверишь, что это самые близкие!). Так сынок мой воскликнул по телефону полгода спустя: - Мама, как я тебя сейчас хорошо представляю!..

 

Но жизнь мне снится, только снится. Бабочка-однодневка, а где я – десятилетняя, с капроновым розовым бантом? Отвернешься – ветром сдует пыльцу, смахнет улыбку! Атрофия к жизни, казни, новизне и напоследок к отчизне... Разбивая о край сковородки яйцо, я всегда опасаюсь увидеть птенца-недоноска. Но разве я выросла?

Так, я сразу спросила, где наша няня Матрена (запомните имя), член семьи уж три четверти века: воспитала отца вместе с дядей, меня и мою ребятню. Ответ с отведенным вопросом во взоре обескуражил: пару лет назад няня была рассыпчата, как в песочнице куличи, а жива ли – кто знает! Вот хоть компьютер (свет мой, зеркальце) мне говорит «доброе утро» и также «спокойной ночи». Уж если заметила, то это пик одиночества. Щиплющий привкус бумаги в пакетике чая.

 

Разлинованный Питер, подбоченясь от полутора лет разлуки, молодцевато накинув так и не выкраденную шинель, перешагнул с дощатой ступеньки на мраморную - компьютеры, офисы – и неизменные клерки. - Я в камне том спекся, как рана. Или можно погромче: я царь, и этим несвободен - я раб и червь, что ест меня (как всегда, срифмовалось без спросу). Но жили-то мы приземленно. Квартирка - недавно моя, как бельишко - и ближние магазины клокотали и колготились от мух. Предусмотрительно мы захватили из королевства ракетку на батарейках для мушиного бадмингтона - ах, не убий. Хлопнешь - стрельнет щелчок электрического разряда, так что еще и стошнит. Впрочем, мне ведомы составные всех состояний: упокоен убийца - музыкант не услышит ни вздоха, ошеломлен и отринут – улыбающийся после казни... В известность, вперед! Позови за собой и меня - туда, где есть люди. Возьми, там покуда еще говорят на понятном и мне языке, смакуя ментолку глагола. Но в абсолютном моем одиночестве последним останется – ... К слову, заметили мы особенность, обособленность и озлобленность общего русского быта. Косметического ремонта, наверное, не существует в Европе – подштопать, подкрасить, надбить. А мы, безразмерные россияне, нет чтоб на помойку трухлявый в занозах паркет и шкафы с тараканами - наводим лоск лачком-тряпочкой. Зализываем раны памяти (была она, жизнь?). Ты слышишь ли, бабушка? Ты бы к себе сегодня не дозвонилась: переиначили номер, переименовали проспект, вместо Мурки котята ее разбрелись по двору, твоя могилка осела - только я все никак не умру (горе мне, звонкой).

 

Проскользнув опять же по Эрмитажу; озадачив врачей (поскольку в Голландии домашняя медицина не лечит, - калечит), мы принялись за дела. Допрежде – политика! Это как самое грязное. Не гуляй, мама, в церковь - уйди в религию. А какие вериги навесить, каким дребезжать бубенцом – это ли важно? Именно так диктует та чертова дюжина жизней, что я на веку своем да чужом «заела маковым пирожком» и прожила, как получку. На сей раз мама верила все еще в Горбачева...

 

Но мы прибыли в эти широты, страна моя ты родная, по приглашению бывшего президента одной из недавних республик, назовем его Н.: он заждался в Москве, предчувствуя скорую гибель. В 33-градусном жаре на подрубленных ветках сирени на Марсовом поле, в стороне от динамиков, биноклей и динамита, отвлекаясь лишь на шныряющего туда-сюда по-хозяйски питбуля, мы с подпольщиками решали задачу госважности: как свергнуть сиюминутного президента и на его незаконное место водворить - своего. (Это, к слову, сатира). Между тем, самого его Путин пока что держал на шелковом поводке, и мы опасались не русских, а инородцев, - скорей всего подрастающих турченят. - Покуда саван мне кро’ят в России... Прочие встречи революцией не являлись, так что свободное время мы тратили не на ветках, а в местах общепита - доступных не всем. Досуга хватало: российская виза Йоса распростерлась аж на три месяца, с последующей второй серией, и поскольку поляки бумажек не клянчили, наши проблемы остались лишь белорусскими. – Сообразил бульбач, патриот, как подкормить свое консульство мороженым яблоком - сахарной косточкой. А что негласный приказ противоречит западным соглашениям, так мы узелок завязали.

Об истинной цели визита Йос, уж конечно, не знал. Он не почувствует вкуса к комфорту Рахметова, и Петропавловка для него, поди, сыровата, блохаста. Но в России было еще одно частное дело: сын мой прописан (кристально родимое слово) с моим же,  бездумно любимым когда-то отцом... но, видимо, возраст и образ жизни свое берут-отбирают: того человека нестало. Осоловев от жареных соловьев (разбойников) и обширных плантаций, отец нанял вооруженную охрану (по его заявлению в суд) против внучка-белоручки, и нам нужно было все это, зажмурившись крепче, уладить. Не переступив через тело... Ни то, ни другое.

 

Как-то была я свидетелем, не успевая помочь – дребезжала в небесном течении  августовская оса, и затронула паутинку. Бросился отрезвленный паук обработать пряное тельце (без мушиных перчин-очей) - но оса сорвалась на ветру и пустилась, вальсируя, с кровососом в обнимку стремительно и протяжно.

 

Удивило нас то, что задетые нашей тоской организации ни подарков, ни взяток не брали, становились на сторону сына и выказывали гуманизм, им раньше не свойственный. Для того, чтобы сохранить за ребенком несчастный квадратный метраж, нам пришлось подать встречный иск, но детали, как видите, я опускаю.

Мы неподсудны – на кресте,

Под хруст костей.

Мы неподъемны и безудержно честны.

Я за собою на тот свет вожу гостей

Но отбиваются они и видят сны –

О васильках в овсе, о незабудках, -

А висилиски пьют в тюремных будках.

- Примерно такой был расклад. Но карты врали.

 

Я перебирала в памяти, словно четки, сушеные грибы изысканной моей новой родины - чтоб, стоя в очередях, отвлечься от милицейских реалий. Рыженькие галлюцинногенные, с открытыми ртами, да и назывались - «усмешка». На любителя, в общем - но используют по назначению. Еще шампиньоны – не белые, что скрипят на зубах и в салате сырые - а можно есть и карболовые, с больничным запахом, желтые, но их копия (не пригодилась бы в жизни!) – от одной шляпки мрут четверо. Так что нам искать - зонтичные с коричневатой изнанкой, - эти не спутать. Да червивые, черти... А ‘как дальше жить вообще, с ощущением бессмысленности происходящего? Что мы распробовали-вкусили в России, носясь по делам? Ась, Вы мне что-то сказали? Кукушка в тумане приврет, а все хочется верить. Нагнешься - китайско-японское существо, антираковый гриб, коричневый-запотевший. Нужно плюнуть на шляпку и рукавом насандалить до блеска, тогда он проявится - с ободком облаков, внутри губчатый, и человека спасет. Не смерть ведь страшна, - умиранье. - Замозжила душа. Гоголь с Цветаевой не разминулись у Данте, боялись живых похорон...

А вот нагнись, сорви и понюхай дымовичок – точеный, в форме тюльпана: отогнуты листья, что блюдечко, и овал с пуговкою вверху, совершенный цветок. Внутри себе курится... Смерть – это встречная вечность. Приотстанешь шнурок завязать - коснулась щеки.

...Вот пришел он, черный день - ведь прошел он, страшный суд. И только понятно уже, что все улетаем мы, не досказав, - на полуслове. Помнишь, все та же боль, что сквозила разнузданной, нескончаемой, не одомашненной – возвращается, ноет, карабкается, как зверюга по скалам. А ласкова-то, обольстись! - Затылок вскипал, обложенный льдом, и мерцали столетья. Смерть еще, может быть - когда свою ногу в лодку  выбросишь из воды, а капли не падают. Вина подать черного, и еще перламутровых-белых!.. Это гиблое место, Земля. Так перед праздничным самоубийством нащупывают в манишке свое кружевное сердчишко рукой, – чтобы не ошибиться...

 

Издыхая так суетливо и непреклонно - слава богу, что не узнаем, как мы уйдем, – штабелями ли сложены (до костей я промерзла и с хрустом сломалась, как розовая сосна), или мы превратимся в «просто» нарциссы – пучок яшмы змеиной, или останется тень от ресниц, стекающая по щекам... Ась, кукушка? Что поразнюхали мы при тебе, слоняясь без дела не на Руси, - в Петербурге, поскольку Москва не впишется в натюрморт? Так различно, разнузданно и разменно небо-художник, перистое-кучевое, черное с белым.

 

Питер внешне похорошел, сполоснувшись в горячем ключе и занюхав «нафтусей»; приобрел напомаженным местом вот-вот европейский лоск; приосанился в клетчатых бендерских брючках и пуляет мобильником по немузыкальной клавиатуре (похлопаем, первый компьютер в оркестре). Количеством полупьяных и нищих, разбросанных в скверах, он нас слегка оглушил, причем  алкоголики добывали в аптеках лекарства, настоянные на спирту – с оттенком одеколона-шампуня, - родное, забытое. Вон пресыщенно, тупо наворачивает отбивную бритый кидала-боксер со складками морщеной кожи на расчесанном, но янтарном и детском затылке. - Мера толщины (это когда живот лежащего переваливается набок и виснет; или пьешь чай – а он капает на рубаху). А мера совести? Лир мой наоборот. Я отстегнула тень: она мне ни к чему, теперь я не выйду из дому.

...По радио передают новости масштаба неместного (в харьковском зоопарке была похищена львица; свой подарок к трехсотлетию Санкт-Петербурга преподнесут и Вооруженные Силы). Убавьте звук. Ночью за окном корабли играют в пятнашки, - водила уснул... Как предвидел Олеша, «в конце концов неважно, чего я достиг в жизни, - важно, что я каждую минуту жил». - Боже мой, помоги дотянуть! 

 

Мы отоваривались и обарахлялись в продуктовых, где есть практически все - по никаким для нас ценам; и ни разу не отравились (в этих широтах впервой). Нас не обсчитывали, подложив в папиросную пачку магнит или вырезав донце у гирьки. Нас обнюхивали дружелюбно (мы европейцы, не американцы), и я направо-налево махала, как говорилось, пушистым хвостом. Мы купили складной компьютер, костюмы на вырост и возраст; потрясал нас аптечный сервис - бесплатные консультации умудренных врачей, ну и так далее. Несправедливость в моей поликлинике удивила: оформлять полис мне было некогда, за анализ крови я отсчитала бумажки сама, и тут стали проталкивать меня локтями без очереди - в объезд вымирающих ветеранов, уж не помню какой войны, - анализ, на то он и платный. Милая малая родина! Вы замечали, что когда собираемся полной семьей, то мы наглей, развязней, уверенней, громче? Топот соседей – трубный бас и фальцет. И кто бы подумал, мне тут некому «мама» сказать! - После смерти меня зажуешь - ты заешь, ты запьешь - разноцветной кутьей, моя мама...

 

Чернильные руки пахнут чищенным серебром, я их прячу в карманы. Ушла выплакаться, на базу... В зимний рейнский карнавал, перетекающий в масленицу. В детстве Йос по утрам развозил молоко, обложив себя пачкой газет, чтобы так не сквозило. Но однажды битон опрокинулся, - эта тема осталась, я думаю, на всю жизнь – голубеющие, бегущие с чужого крыльца сливки общества. А у меня – янтарь и доноры-сосны... Вот в Голландии нету клопов. Такое бывает?.. Стареющий Йос прослушивает на балконе команды и шутки пилотов, прижавшись к антенне: он вдруг ощутил себя летчиком. Эх, не вклинишься к космонавтам, не «полетишь»... Мы – ваш черный ящик.

Йос отвлекся на утку: она поперхнулась черствым моим пирогом и делает обратный кувырок через голову... Причинить ли тебе такую истошную боль – уйти раньше тебя, не дождаться? От виски во рту поутру все равно остается вкус спирта... А вдоль по Рейну, в Германии один слепой открыл бизнес: гадает на ягодицах. И что бы вы думали? Валом валят несчастные дауны! Он их ощупью и впотьмах, так вот и эдак. Но я – здесь (ущипну себя за щеку), - нам опять объявили посадку.

 

Повезла меня дочь на Балканский купчинский рынок - в хваленый универмаг, чтоб мы представили себя не в Берлине, а в Константинополе (где моя паранджа?). - Кроме турецкой одежды, разваливающейся под арахисовыми перстами, там - ничего. Прежняя родина выдыхается быстро! Вот и дочка забыла наше Датское королевство с желтой звездой...

 

Обескуражены тем, что, раз дело «о доле» (долюшке) сына отправлено в суд, на квартиру наложен арест, то, получается, всякий российский ребенок или старик будет в такой ситуации мерзнуть и мокнуть на улице (до «вынесения решения»), - мы карабкались по инстанциям. Значит, русский закон криминален: не каждый снимет жилье и накопит силенок – отползти в эту нору. Приукрашивая рассказ, я – иная. Не со страниц. Это слезы между ресниц, - не присниться мне..., да если б все дело в нас!.. Но потрафило то, что клерки теперь уж не машут руками при виде купленных в переходе метро удостоверений, - не пугают их партийные думские связи, и десятки ответственных срабатывали на совесть, не обратив внимания на чин просящего, а то - приказавшего. Я поинтересовалась в ментовке, кто поможет выброшенному из дому мальчишке, и трое дежурных из четверки погонных ответили хором: - Бандиты!

 

Всем известно, что взятки в судах берут (еще как!) - рангом выше. Выполняются ли их решения? Не в Волгодонске, а дальше отсюда не видно. Вот алименты присуждены судом назад лет пятнадцать – а кто же их видел? Ни сын мой вертлявый, щенячий, ни я. (А учили-то: никому не говори «люблю», дождись  мифического «однажды», честь береги смолоду свою и чужую, чтобы не было стыдно...) Но развеянный пепел возлюбленной постучит в твое сердце - так посчитали масоны. И Гитлер, конечно. А если точней - в антологии нужно под именем упокоенного поэта проставлять как пункт проживания – кладбище, - не забудь вымыть обувь, вернувшись с могилки домой. ‘Дымку лица еще помнишь? Ну, поэт помирал, позабыв закрыть очеса. А то просто не дали?.. Та рубашка тебе не к лицу, в которой ты сам уродился, - вот и разонравился, милый. Что ж, душа и пристанище обитают отдельно - это вечное несовпадение с собою любимым и родиной.

 

А суду мы однажды внимали с почтением. Представилась я инспектору, улыбчивой да находчивой даме из-под химии в бигудях, закамуфлированной торгашке. Как повлиять на неплательщика-уклониста, бывшего мужа? По форме составили заявление, «с конфискацией дома-машины» - накопилось-то за столько лет, это даже не долг. Не честь и не совесть... И велела мне дама принимать в Амстердаме ее одиноких подруг - на которых мы потеряли тысячи долларов: обернулись царевны-лягушки валютными проститутками. Даже мой набивной рисунок текста не все осилит... Одна трижды  арестовывалась в Амстердаме – и понятно, что алиментов мне не видать до сих пор. Зато я познакомилась со спецификой административного шантажа в международном масштабе (мы вот-вот выскочим из мелового круга).

Ну и кто бы поверил, что наш нынешний участковый окажется интеллигентным, спокойным и честным? Нонсенс, но факт. Испуганные глаза тележурналиста, между тем, подмечали с экрана. На поворотах луна перебегала через дорогу и продолжала лунить, пахнул вечер мокрой собакой (мертвой хваткой? куда, однако, я мчусь на поводу этой книги?). Участковый - как врач – законно обставил взлом дверей ускользавшей квартиры, вызвав бригаду с металлом наперевес - но это мы все отменили, мой бедный папа. Закономерна случайность? Жизнь выведет «все равно»? Или мутит от крысятников? Нет, «разверните небо» - мне так удобней смотреть, по первой программе. Или, кем-то обронено, «остановите землю, я сойду», дерну стоп-кран самолета. Что там внизу мельтешит? Вымазанная зеленкой родная Чечня – страна в стране, недоносок и недобиток? Так ей в «новостях» говорят, что смерть – не вериги и крест, а узелок на память потомков-рабов. Ельцин врезался в вечность подвижником пенсионеров – освобождал пространство локтями и стер с лица земли, с ее гримасы от боли, ваше старшее поколение. Путин, очередной подрыватель, кукла с витрины – больничная красная краска, как кровью намазано пальцем. Больница, - читаю я по складам веселящимся правнукам, - номер шесть. Это дохлый пес шариков на обочине, - здесь мы сегодня живем.

Все мое творчество – одна затяжная молитва. В четыре утра – муэдзин...

 

И начальник Муниципального совета, выслушивая, как чахотку, мою бытовую историю, железом сиял во весь рот. Я пошла на попятный: парнишка мой не пропадет! Но когда беспризорные дети вас просят о помощи, то вы улыбаетесь так же?

 

Корней Чуковский писал: «У меня ведь никогда не было такой роскоши, как отец или хотя бы дед». Потому-то он папой и стал для всей мелюзги? Когда птица вскрикнет от боли...

Но у нас в роду, по преданию, был такой дедушка-Грозный – убил сына табуреткой по голове, - и как раз по той линии ржавого лезвия...

Гражданин начальник померк - и начал вникать. Это он нас

направил к юристам.

 

Надеюсь, что завершив многосторонне-ступенчатые переговоры, мы вернулись на поезде в  Брест и окунулись в ностальгическое вчера - шестидесятые годы прошлого века. По спирали взвилась родная эпоха, как в лагере флаг.

 

Глава 2. Произвол.

 

Убаюкивая друг друга, возвращались мы в мыслях в Санкт-Ленинград, где когда-то и я поднимала петли на чулках, и на пыточных плясала каблуках... Так на машине  из страны в страну катишь 150 км в час, а паутина на ветровом стекле держится –  винная крепость! Вот и я все тянусь наощупь на запах метро, где разновеликая и многоликая очередь струится по эскалатору, как эти строки. А когда покупаю я карточку, проездной, то подземельная девушка с выцветщими глазами лихорадочно и воровато, виновато сует мне в горсть еще теплую сдачу.

Бесконечный бег с препятствиями по инстанциям при 30 градусах (мы скинули по 10 кг за неделю); в слезах задрожавшее и отошедшее лицо отца, угрожавшего мне в участке "арестом на год за антисоветскую деятельность - с запретом выезда из страны", его шантаж звонками голландскому консулу (чииз, скажите «изюм», все тот же кишмиш в Кишиневе) - с просьбой не впускать под крылья мельниц обратно меня и детей; национальные лень и самодостаточность, изворотливость русской толпы, влияние насаждаемого патриотизма и мелочности обывателя; роль просветительства – зябкий фонарик во льду... Не перечислить.

Невзирая на занятость, мы сняли фильмы для телевидения  отчима-королевства (что уж ближе мачехи-родины), провели (обманули) и время, и встречи. Будни неведомой этой  русской души охарактеризовали точней всего вынужденные эмигранты с Кавказа, рвущие в Питере когти, - облизали стиральную доску холодной десны: - Русичи не работают, дремлют, а мы вкалываем койлом с утра до ночи, за три года капитал сколотили и строим призрачный быт.

 

Я наблюдала, как философы-эмигранты откупались от местной милиции (испугавшейся, впрочем, красной вспышки моей телекамеры). Бывший гбшник – экс-гбционист помышлял, как он все еще верил, о священной войне под урчание сытой Думы, перетягивающей канаты (национальный вид спорта): война пришла ко мне, раскинув руки...

Но что могла я, малая голландка? Моя душа - под панцирем царица, а более вряд ли. Когда придушили ощипанные таланты, крещеная истина топчется пред расстрельной стеной зависти-равнодушия? Не-ет, залечь в окопе и слушать смерть. С нашими вместе. Прямо в кутузке за прозрачной броней, по ту сторону мысли, я видела лица арестованных за нелегальную торговлю помидорами-шмотками. Друг мой Андрей Крыжановский, внук Шварца, пророчески усмехается им с того света: «растрата преследует бедного сверхчеловека». А «бессрочное ожидание», во всякое время как на Руси никогда ничего не изменится?..

 

Мои книжки принял ряд магазинов, а самый известный их продавать отказался, мотивируя тем, что там... не стоит копирайт. Хозяин забрал себе экземпляры - для личного пользования. Каково было мое удивление, когда директор соседнего книжного, старинный товарищ, спросил: - Почему твоя книга там продается по цене, превышающей вдвое нашу?..

Будничная суета. Пусть останусь я одинешенька в той стране испуганной, беглой, беременной вечной миссией – «бей жидов, спасай Россию». Так это я – твоя национально-державная партия! Только держаться-то не за что. Сижу в бурю в машине, она раскачивается под порывами ветра, листья в бешеном темпе перебегают дорогу, луна подпрыгивает за ошметками облаков – сейчас я взлечу, изумрудный город в тумане!..

 

Да, повидала приятеля: врач, доктор наук, говорил он, захлебываясь, что в Питере «перестали болеть» - держат марку, как в Штатах; и дружбы не существует, отношения - деловые, купи-продай. Что вспоминать о любви, о высоком... Река и асфальт под дождем блестят одним серым цветом. Я представляла, как жил бы мой врач за границей – профессионал, рафинированный интеллигент. Привык и не помнит, чем Наташа Ростова или, ей вопреки, роковая Элен отличаются от простой домработницы. Злодейка-судьба заедает, на добычу форм номер девять - будь то диссертация или заявление Достоевского в жэк – под флагом ухлопана жизнь. Искусственные российские трудности, бег с препятствиями в час пик, - я согреюсь в февральских очередях.

 

Словом, жизнь прошла – а красавец Лобачевский так и остался висеть под стеклом в нашем классе, не выезжав из России. Так там и умрет. Вот уже я пристраивала сына на второй курс института, объясняя декану-завкафедрой: парень сам признаётся, что математику слушал он плохо, хотя вовсю программист. Не отправить ли нам его на подготовительное, к детству поближе? Преподаватели отводили улыбку: да что им знания! – Год-зачем-пропускать? Подтянем по Пифагору (то бишь оплатите уроки, и вся вам гарантия, вперед - на диплом). Как боюсь я всегда разноцветных глаз на лице... Это чертова шутка. Давится народ за нитками у магазина, не видит просвета. «Голодных мало – бесприютных много», меньшие сестры и братья. А ум и совесть, о чести не говорю?.. Но никто меня и не расслышал, - российские дипломы на западе не котируются, знаниям нашим не верят – кроме физики да интернета вприкуску. Мы в итоге второму и пятому курсу  предпочли Майкрософт: дешевле и выше, чем в Королевстве, а бумажку за подписью Гейтса пока что везде принимают.

 

Мой учитель, поэт, переспрашивал: правда ли, что у нас тут, в России,  духовность особенная?.. Но духовность и нравственность - это понятия разные, - пыталась я объяснить, почему в чистом поле Европы немало крестьян духовней коллег-академиков.

Кстати, взятки, естественно, брали. - Проводники. Безразмерно. И еще - моя дочь получала водительские права, ей предложили на выбор: 200 долларов – сдашь сама, или 300 - с гарантией. (Пожалеть мужчину, пощадить...). Ася отчаялась: в чужом монастыре, да не по блату, то есть выть в унисон не по-волчьи - ну и не завалила, конечно же, только теорию. Тело помнит опыт учения за границей, не по ухабам и без оброка натурой. Так и в книге страничка: вот в середине тут – это бывшая ель, для чего и росла человеческий век, свои восемьдесят коренных; а вот стружка сияет - не разберешь, из какой древесины, ну да ведь тоже – живое... Не дождались нас люди – те, кто хотел еще видеть изданной книгу.

 

В Питере мы навещали друзей. Им так не свойственно седьмое чудо-чувство накопительства, обогащения. У них ‘должно и нужно – вразрез. И романтика для всех нас – порок с безответностью, безответственностью, и не все еще низости мы себе можем позволить. Семейка учителей – кандидатов, конечно, наук - обитает почти что на Невском, но в расселяемом доме, предназначенном на слом, а сегодня – на слалом для рискующих взобраться к ним на этаж. Поднимаетесь на тот свет, иначе не скажешь, и попадаете в лабиринт или вечность (по европейским меркам невозможно, аукаться не с кем); ремонт же подручными средствами делался там, где падали балки на головы детям. Пол провалился, обои в цветочек и в номерах телефонов струятся папирусом - но двое мальчишек в немыслимых этих, спартанских условиях подрастают осокой в умной счастливой семье. По квартире гоняется хором дюжина кошек-котов; их старшой, когда гости прощаются, по свистку поднимает лапу и растопыривает пятерню, ну словно собачка, и так провожает ребят на экзамены в школу. Меж зверья бедокурит и барствует кролик из зазеркалья – нет, все же клеточный: опустил всех котов, как в тюрьме, но зато научился у них гигиене, справляет в сортире нужду. Кот-пахан сожрал, арифметикой не поперхнувшись, сорок первого хомяка, и теперь остальная мелкая живность размножается под плафоном в ускоренном темпе. Но, спасибо хвостатой охране, это в доме единственная квартира без крыс! Оболваненное человечество щурится на светила, - ты и меня сводила с ума, крутобокая жизнь...

 

Вообще, что касается быта, моя интеллигентная и любимая тетя, у которой хватило бы средств на посудомойку (машину) и прочие фишки, выручающие в хозяйстве, по-женски взгрустнула: приедешь на дачу, еду приготовишь, семью ублажишь, уберешь, и вот уж закат. Круговорот, беспросвет. Значит, низменное международно, - хлебопечка на десять программ не убавит забот. Издержки цивилизации. Несет, как от газосварщика, от меня всем вот этим, светящимся...

 

Мы, голландцы, не покупаем фольксвагены. – Чтоб не поддерживать Гитлера, патриота сей марки. Принесла как-то сыну из магазина я брючки военной расцветки. Йос поморщился и говорит: разве вы за войну?..

Но лишь в России узнали мы, когда день рожденья фашиста номер один. – Спасибо забритым скинам. В то еще время не успел утвердить президент свою державную партию, но Лужков забил-таки гол, вещая по телепрограммам, что футбольная потасовка в Москве есть «признак цивилизованных городов». Не музеи-библиотеки, а - мордобой! Да впрочем, прочь любое впрочем... Думал ли Иисус, что если гвоздь ржавый, то может переломиться?

Ну уж они позаботились наверняка...

Нет, не успел он подумать.

 

Я припоминала рассказы друзей о неофашистах. - Кто-то полгода безмолвствовал в реанимации - не научился, и вскоре попался опять; кто-то курсирует на электричке с работы в обносках бомжа, а на службе - напяливает под лестницей крахмальный халат (из портфеля). А как безоблачно можно любить свою родину, если в другой не бывал!..

 

В нашем обратном купе, от Петербурга до Бреста, потом еще ехала полька, русофилка, не променявшая за четверть века свою паспортинку (к Польше, в полон?!). Не успевая слезу утирать, наяривала нам клятвы о ленине-сталине, о хлебосольстве родимой простецкой души (плохие-то – баре). Впечатлили ее и мясные стены станций метро, и отсутствие (изгнанных) попрошаек, - широта улиц под изобилием общего неба. Так, когда падает самолет, то ни наций нет внизу на земле, ни вражды, – объединяет народы военное братство. Но когда в Орше наш броневик отстоял в чистом поле четыре часа, вагоны прогрелись, как водка, до сорока, то никто не помог этой восьмидесятилетней плаксе выкарабкаться на воздух, на волю (перрона, конечно, там не было)... Мысленно, значит, молилась несчастная полька Ксении Петербуржской близ ее изумрудной часовни, ногами на кладбище. Думала – это сама она, вдовушка двадцати шести лет, похоронила полковника-дворянина, позабыла чужеземные языки понимать, размотала образование, путается меж сугробов в красной растерзанной юбке да стонет ночами. Душа горит, охолони!..

Так вот, эта нежная Полли заметно сипела. Всего месяц назад возвращалась на Невском из банка, завернула с обмененною валютой, пригретой на теле, в один достоевский подъезд и получила по самой церковной маковке, да еще слегка придушили и бросили под батарею. Ничего тут особого нет - когда б прекратила она восторгаться родным государственным строем, поощряющим и провоцирующим любой криминал.

 

Мои дети, добавлю, в России стригутся особо - и носят одежды нейтральные, чтобы  скинхедов не злить. Вот когда обувь крадут со ступеней мечети... Даже не так. Амстердам - это город бродячий, наркотики не возбраняются, секс – ради бога. Но королева в бинокль следит, чтоб население не хулиганило и не страдало. Посадила запасного водителя в поезда и автобусы, вмонтировала видео-камеры – думаю, даже в уборной. А ведь и здесь нас еще недавно пугали, чтоб не шастали по одному или в темное время суток, и чтоб сумку снимали с плеча, а не тащили за поводок, как болонку, ну и так далее.

Не сердитесь, витая проза – не значит кудрявая. Перестали мы спотыкаться на полустанках. Если кому не по вкусу погружение в нынешние, ускользающие, как ветер, ассоциации, то можно ниже прочесть о нашей поездке статейку из «Moscow news» на пару абзацев. Лекарство для бедных.

 

В раскаленной, как луна на сносях враскорячку на лезвии сабли, как застывший бе’лок в ухмылке убийцы, нахальной Орше мы поснимали на пленку вокзал - не только бальные залы в мраморе и лепнине (в Голландии что-то их нет) - но и беспризорников (прочерк). При нас предъявляла, точнее припрятывала и заметала следы от неравнодушных очей, свое цирковое искусство круговая порука (дети, дети, идиотнички!). Мальчик лет семи выклянчивал деньги, старушонки восьми и тринадцати в испачканных сажей коленках, грубых бусах и каблуках приставали к кавказцам. Вон там, неподалеку один роскошный самец здоровой окраски... Но об этом я не смогу. «Все меньше любится». Или иначе: семиклашку было трудно поцеловать, - ее рот вечно  вымазан школьным мелом, зеленым и синим... Их опекала старшая классная дама - современная бонна. Я вспоминала, да как же это гармония в любви нам, отставшим, как поезд, от века, явилась - и отступила война, потускнел замаячивший было уже конец света. И за чертой ты мне протянешь руку... А кто им-то подаст?

И тогда я решилась кое-что записать с чужих слов. «Очи черные», русско-голландский рассказ, следуя Фрейду (не из газеты). – Потому что и это есть жизнь. Начала бы его, почти как Олеша - примерно вот так: Она стояла под душем и пускала мыльные пузыри одним местом. Так иные в ванной поют после оргазма...

Но все же слегка по-другому:

 

Мы с приятелем думали, как бы еще поразвлечься, и одна лесбияночка зазвала нас на именины. Она была свой парень в доску, перепроверенная с брежневских турпоходов, а ее направленность никого бы всерьез не расстроила – здесь, в Амстердаме. Хоть врать не придется, что у тебя никогда, мол, не было свадьбы и что ты не умеешь натягивать эти резинки. - Как называлась кафешка неподалеку - «Рук эн плук», свобода воли и рукоблудия.

Мы шутили по поводу книжек Сорокина: наконец они названы порнографией вслух, - какая там литература! Впрочем, первым движением было его поддержать - когда объявили процесс. Все же не четверть века фашиствовавший Лимонов; и автоматически этот ремесленник становился почти демократом. Наше невинно убиенное человечество... И ваша сентиментальность.

Гости съезжались на велосипедах на дачу к костру – точней, никакой усадьбы там не было,  но советская сотка со стеклянной оранжереей посередине и проткнувшим крышу бананом, отпадавшим по осени и зеленевшим весной - а также задравшие подолы елки и кратер шашлычницы, затерявшийся в запустенье псевдодворянской судьбы – чем же не выходной?

Перед нами припарковалась к столбу... нет, все-таки женщина, - мы про себя ухмыльнулись пожилым слоновьим ногам в тертых кроссовках и непременной гитаре, притороченной к раме.

Когда мы приблизились к пламени, в котором шуршала уже поблекшая фольга и пересыпалась спеленутая картошка, то встретил нас дружный гул на пяти-шести языках наших новых знакомых. Вина было больше, чем выпьешь, но все еще различали, красненькое или белое, и отделяли незнакомый голландцам чеснок от печеного лука.

Полуженщина спела «многие лета», цыганский романс на затравку, подмосковные вечера на английском и русском, тумбалалайку – на вкусных и птичьих наречиях, и даже мы с приятелем ей пару раз подтянули охрипшими неприличными голосами. Странно. – Не подвывала я по-щенячьи тому двадцать лет.

В продолжении вечера все краски, углы и препятствия сглаживаются, лица амвонно светлеют и наливаются яблочным ликованьем, пока солнце, бликуя, заходит в костер и там рассыпается в искры. Хенеке, как оказалось, интеллигентно, изысканно даже мудра, обаятельна до всевластия, - редко встречаешь столь сильное поле, обволакивающее собеседника, и компанию единомышленников, и старый сливовый сад. Ее краткая седая прическа взлетала над проникновенной улыбкой и пряталась внутрь глаз или, скорей, мускулистого простецкого рта.

К полночи налетает мошка, и все стали прощаться, роняя одноразовую посуду в траву и опрокидывая пустые бутылки в опавшие вишни и горчащие яблоки. Хенеке пригласила меня на ближайшие выходные в свой городок, среди русских известный начертанными на беленой стене стихами Марины Ивановны.

 

Прибыла я с ночевкой, и после пешей экскурсии мы перекусили и приняли душ, готовясь ко сну. Чувствовала я себя скованно: эта голландка, почти что как мать, но, в общем, чужая. Меня к ней заметно тянуло – слушать ее и гитару, вглядываться в лицо, отводя растаявший взгляд и пока что легко возвращаясь.

Мы перебрались уже в спальню, и Хенеке буднично заводила будильник; подала мне китайский халат и шутила. Я была в том состоянии, когда четко фиксируешь прикосновенье руки, заранее отодвигаешь коленку - при приближении, и обходишь встречную полосу за версту. Впрочем, Хенеке, как я теперь понимаю, не любит прелюдий.

Я остро чувствовала отсутствие белья после душа и скользкий душистый халат, - но дело шло к ночи. Я прислонилась к диванной подушке, и Хенеке без затей, гипнотизируя меня, как прокаженного кролика, просунула руку, откинув полу, и стиснула кожу. Я задохнулась – скорее от негодования или льдышки, засунутой мне за пазуху в некоем сне. Почему-то я вспомнила ту свою бабушку, что была когда-то хирургом, уже не при мне, и вот также, должно быть, играла скальпелем на контрабасе тела - будто водила смычком. Лицо Хенеке расплывалось: я не могла поднять глаз. Меня ж воспитали!.. Разговаривала она так тихо и мягко, как, вероятно, египетская кошка полночью с пирамидой, а движения приобрели вкрадчивость и постепенность. Хенеке попросила меня распахнуться - что было запретней, чем смерть, и слегка подтолкнула. С дамами я до сих пор целовалась по праздникам в щечку, норовя подставить висок или локон. Хенеке превращалась из кошки в мать и обратно, из старшей подруги в товарища по беде, из постной учителки в исповедника-доктора. Я тут не знала, как быть. И застала себя изумленно за тем, что послушно раздвинула трясущиеся по-мышиному ноги, а Хенеке мне протягивала подушку под зад, чтобы было повыше. Я даже развеселилась: дикая выходка, сон! Соскочить, повернуться, оскалясь, бежать на вокзал. Я – ну естественно, грежу, ведь такое, и чтобы со мной?! – выгибалась под оказавшимися внезапно настойчивыми руками знакомой, которая то придерживала меня, то совсем тихо - пожалуй, приказывала: развести до предела стучащие друг о дружку колени, раскраивая вдруг отчаянно ставшей девической плоть. Возбуждение и униженье захлестнули меня, но я вслушивалась, окаменев. Когда я дрожащими пальцами развела свое тело едва ли не пополам, лицо Хенеке ускользнуло куда-то, и я только вникала, что плохо ей видно, и нужен бы свет, но тут чиркнула спичка, и колыхнулось пламя свечи на лице моем и потолке. Прежде, взбираясь на бедра партнера, эта женщина слышала отвратительный запах своих нерожденных детей, а потому навсегда изменила мужчине? Раньше сперму приходилось разглаживать по телу, чтоб не принуждали пить, - играть страсть, а теперь ничего не игралось? Прикрыв ресницы, я понимала достаточно отстраненно, что Хенеке вбирает глазами укромность, - все горькое то, что обзывали мы во младенчестве мерзко, как срам, и еще в детском садике няня кралась в тихий час и отдергивала простыню, предвкушая тебя уличить и «застукать» (чурочки, я не вожу: и помыслить боялась о той части тела).

Хенеке вдруг собщила, что мне будет больно, но ее руки уже мешали мне устраниться, приклеенная улыбка продолжала витать на моем идиотском лице.

Не знаю, что это было, но острая боль всколыхнула верх ног, и Хенеке вдавила меня животом в одеяло. Она успокаивала – или напротив, - я теперь ошалела и сути не воспринимала. Близкий разряд отшвырнул меня на бок, хозяйка тряхнула меня, как ребенка, и раскрыла опять. Свечка клонилась все ближе к открытому лону, и воск заливал мои бедра, а когда попадал прямо внутрь, то боль была нестерпима. (Туда, сюда, считать до трех, глотком воды запив, – стучало под потолком). Что-то меня заставляло ожидать, захлебнувшись дыханьем, эту сладкую, но непомерную пытку, корчась и дергаясь.

 

Хенеке убрала то один, то другой инквизиторский свой инструмент, приподняв мое тело на подушке повыше (но нет, не меня). Оказавшись лицом к лицу с зеркалом, я не отшатнулась, а только закрыла глаза, немея и уменьшаясь. Происходящее превратилось в реальность. Я стояла на красно-зеленом ковре у директора школы, пряча дневник - но он меня видел насквозь. Я закидывала во сне высоко на любовника ноги – подтвердить, что он есть и что здесь, пересчитав машинально колени и бедра, удостовериться и коснуться локтей в одеяле... Не спугнуть счастье.

Моя – вероятно, подруга – заставляла теперь всмотреться в обеих, и строго в глаза. Это было невыносимо, стыдно и ново до слез.

После мы пили, должно быть, хрустящую воду, и Хенеке погнала меня в ванную, - как марионетку за нитки, туда и сюда. Выдался миг обратиться к себе - что происходит? - и я предпочла, как теперь понимаю, быстрее вернуться назад. Что так влекло меня, ересь и грязь?

Я прикрывала глаза, добираясь практически ощупью, в полусне и нарочном полусознанье. Тем временем Хенеке подтащила на середину комнаты странный громоздкий предмет, и подвела меня за руку, прихватив-приобняв – оказалось, что к женскому креслу. Откуда? – мелькнуло – и тут же пропало, так как мне трудно и жестко было взбираться, устраиваться и поспешно катиться на нем к прикроватному зеркалу. Всякая женщина знает, что этот трон сконструирован преотвратно – так, что ног не свести; руки мои оставались свободны, но Хенеке защелкнула где-то на икрах браслеты... и натянула себе по локоть резиновую перчатку. Я встрепенулась, заозиравшись вокруг, возвращаясь в реальность. Вспыхнул прожектор, белый и честный, как в операционной. Голос Хенеке стал сразу требовательным, задребезжали суровые ноты, пропало тепло. Я понимала, что мне приказывают раскрыться, и как можно шире. Я только видела, что мужская ее ладонь скользнула в банку со смазкой и придвинулась к тишине – я тужилась приподняться, узнать, что же там происходит, вконец отрезвела. Ввинчивающими движениями – сперва пальцы, потом ладонь-лодочка - вся кисть руки моей Хенеке исчезла во мне самой. Я закричала – но не от боли, от ужаса, - и тут же меня так пронзило, что искры из глаз. Хенеке «вышла» и приблизила черную плетку, подвешанную за подлокотник. Лицо ее побелело, глазницы сузились, губы вытянулись и пропали, и мне показалось, что руки ее затряслись. Хенеке то нахлестывала меня, то поглаживала рукояткой, то припадала ртом и смазывала поцелуями – я помню плохо. Где-то под утро взмахнул занесенный шприц, и я закричала, но мой, вчера было певческий, голос исчез. Я причитала скороговоркой про спид, про наркотик - но осознала одно, что Хенеке сжалилась, убрала иголку и ампулы. К этой минуте я и без просьбы могла делать все, что ей надо, пытаясь предугадать малейший приказ.

Мы обе измучились. Хенеке отстегнула затекшие и ледяные ступни, поднесла мне напиться – виски, должно быть, пролившееся, как вода. Она все раскачивалась устало в ногах и включила вибратор, но не на привычные мне обороты, - на максимум. Мощный пластмассовый член тарахтел, как холодильник у батареи на родине, от которого просы’пались и палкой стучали соседи внизу, - скользнуло воспоминанье. Пару часов еще ласкала меня и терзала обеих подруга, считая оргазмы и пережидая непроизвольные струйки мочи. Вскоре вязкая наша и общая кровь закапала с кресла.

 

Хенеке взяла последний аккорд и, над дымом костра, все смотрела мне прямо в глаза, не отводя их и тяжело улыбаясь. Ребята молчали, и только кто-то тихонько, вздохнув, сгребал угольки.

 

Глава 3. Вне сюжета.

 

Я рисовала такое примерное (неприметное) будущее наших случайных попутчиков – малышни на продажном вокзале. А в Брест из Орши мы прибыли ночью. Встречала нас тройка (коней), ведь предварительно я обо всем условилась с начальством облисполкома по имени Шпак - теперь мы были «всегда готовы» на подвиги Бендера: не переведутся Остапы, и мы по стопам, на белорусско-русской границе! Нужно ли уточнять, что наш обширный багаж, от веса которого у Йоса еще две недели назад, в пределах Голландии хлынула носом кровь, ни туда, ни обратно никто не проверил. Криминального, кроме камеры да компьютера, мы, как всегда, не везли, но уже под Лукашенкой выполнили план магазина по хрусталю (это можно?), а в Питере на Сенной, где один из публичных домов самого Достоевского, присмотрели кавказские специи по очень веселой цене, о которой расскажем и интуристам. Еще мы продали мобильник (в Европе никто бы у нас уже этот дизайн не купил). Ну, и в оба конца удалось-таки пропутешествовать, от страха, без признаков визы.

 

Я ж еще, ‘строгая, строгаю и прибиваю букву к строчке кривыми гвоздями – острие выползает то справа, то сверху вбок, живей всех живых. Но когда наши ассоциации перестанут срабатывать  через каких-то полвека, то в моем стиле рискует ожить настоящее – боковым зрением, тенью, отраженным светом любви. Вот он, реальный мой шанс. А пока мы готовы выдать любую рекламу во имя развития торговли-туризма, но умолчать об амбрэ и грязи вагонов, об уличном повседневном хамстве, о свинском лоске толпы, всегда морщащей-хмурящей недощипанную белесую бровь. На местном фоне и фронте нам наивными показались упреки в европейской повальной матушке-скуке: ни разу в Голландии не тосковали, есть чем поразнообразить скупую на песни и плясы жистянку. А вот подсмотренное в Бресте нас потрясло - пара-тройка городских кабаков, дальняя вялая речка, да галлюцинация рыбного озера; два пыльных музея с одичавшими в борьбе с вечной спячкой смотрителями, парковая дискотечка. Потусторонняя тишина... Все остается неизменным. Грошом смеется неразменным, Не разними меня со мной, Разлуку пряча за спиной... Или размолвку?

 

Мысленно колесили и куралесили мы по Голландии, - проснешься на взятом в аренду кораблике: тень от флажка колыхнула улыбку, пробежал холодок с изнанки моста по лицу. Приблизившись к шлюзам, высокий флаг мы снимаем, чтобы часами не ждать развода среди больших кораблей. И Йос пугает криками уток, мешая им спать: полдень, довольно лениться! А сами-то мы в суете всё чаще взмылены, не видим – не чувствуем. Да и живем в обратную сторону: от смерти – к рожденью.

Я слегка подтолкнула ребенка, но эта легкая кровь с недетской страстью струится десятилетия. Вот так и тебя, мой читатель, все еще нет. Как хоть зовут тебя, а?

 

Нас разместили в Бресте в гостинице исполкома, посадив на пирожную диету и всячески ублажив: начало шестидесятых. Это не то что булыженные сквозняки мостовых  - но и пьяных нигде не найдешь, порядок - армейский, те же клумбы с душистым горошком и львиным зевом обложены колотым кирпичом, а в вазах анютины глазки (всех слез не выплачешь, слышишь, Анюта?), измятые откровенными взглядами. В вестибюлях ковры, истонченные каблуками и пеплом,  красно-зеленой лентой убегают от лестниц и коридоров; та же газ-24 (теперь уже 31) возит начальство; вентилятор с обломанным желтым веслом – привилегия директрисы, не персонала... Обходительность, предусмотрительность с постоянной оглядкой и смертный страх. Нет, о фашистах знает разве что Брестская крепость. А в парке ночью на танцах, как в "Маленькой Вере" (был такой фильм о мещанстве), распахнуты двери милицейских машин, покуривают в кулак патрули, текст песен в купюрах - для школьников, что-то там "тра-та-та, третий класс", детям вход... до одиннадцати. С минутами. Ни тебе мордобоя, ни мата. Да, остальные, должно быть, в тюрьме. Это общеизвестно. За этой сединой такие битвы с небом! Окрашивалась кровь безмолвием и снегом... - Где ж я там нашла тишину, в этих плачущих масляных стенах? Валенки-ватники, а если красной ноябрьской листвой на прутах полыхнет по лицу – так то во сне и на воле. Как псинке, все нюхать книжку, пересланную из Заполярья (или холод отбил домашние запахи жизни?) Впрочем, и на свободе – мы часто видим звездное небо? Контраст поразителен: вкопанный столбик границы - и феодализм. Еще легче просматривается  иерархия из окна поезда: тетка в драной фуфайке с торчащей клочьями ватой поспешает к перрону с ведром водянистой черники, - обездоленное население. А вот гражданочка в розовой блузке, повезло дорасти ей до секретарши местечкового заправилы, и мечтает она о еще более сказочном будущем – не разбирает дороги. Схема проста: выдаивать ошалевшему от препятствий народу по капле бла'га, зажать в полном повиновении, не пущать новостей зарубежных и фильмов. Век-то твой на исходе тогда, когда понимаешь: он был! Время чавкает смачно и все под себя пожирает. Ну да что я так долго пишу. Вот о том же статья, и почти человеческим голосом (третья серия; содержание предыдущих):  

 

Спокойствие и страх (голландцы в Белоруссии). 

Мы с Йосом решили попутешествовать. В нашей Голландии сезон отпусков. Перед самой поездкой русский консул и турфирмы подтвердили, что голландцу Йосу нужна виза только в Россию, а Белоруссия - это транзит, из поезда мы не выходим, так что какая уж виза? Ближайшее белорусское консульство... в Бельгии. И почтой ничего заказать невозможно.

Во Франкфурте я встретила русских, они бурно жестикулировали на тему отсутствующей белорусской визы: мол, без нее отправляют из Минска обратно, в Варшаву. Я насторожилась. В экспрессе Польша - Россия проводник предупредил пассажиров, что ночью "пойдут бандиты", открывать разрешается только на "пароль Сережа - Володя", вещи придвинуть к себе...

В Бресте и правда нагрянули, но пограничники. Польские - ничего не спросили, но вот белорусы...

Выяснив, что у Йоса виза отсутствует, дежурный шепнул мне: сейчас вас арестуют.

Привели нас, наверное, в карцер, но я уже знала, что снаружи располагался зал из 70 сортов мрамора, раньше там был ресторан, наверху оркестр, двери из разных древесных пород, для Голландии - ослепительно! В этом зале сегодня - таможня, вспарывают сумки и чемоданы. Подполковнику я предъявила визитку консула, свою толстую правозащитную книгу под названием "Беспредел", видеокамеру и спортивным голосом сообщила, что мы представляем русское телевидение в Нидерландах, послезавтра вылетаем в Москву на правительственную встречу, занимаемся антифашизмом. Кстати, почему бы на обратном пути нам не задержаться в городе-герое на пару дней и не снять передачу о визовом режиме, причем господин подполковник ведь мог бы сам дать интервью?.. Разумеется, он согласился и попросил у меня книжку с автографом. Тут же меня соединили с мэрией, записали нужные телефоны и имена. Два угрюмых майора отнесли наши чемоданы обратно. Проводник неожиданно предоставил нам второе купе.

На обратном пути в Брест мы прибыли ночью. Нас встречали с каретой, ведь предварительно я договаривалась с начальством облисполкома - и теперь мы были готовы повторить подвиги Бендера... Эх, Остапы не переведутся на белорусско-русской земле!..

Нас разместили в гостинице мэрии, а когда мы открыли утром глаза, то изумились: начало 60-х! Порядок - армейский, те же клумбы обложены кирпичом, в зданиях те же ковры красно-зеленой лентой на лестницах и в коридорах, та же "Газ-24" (нет, теперь уже 31) возит начальника, тот же вентилятор положен только директору, но не персоналу... Тишь.

Вообще контраст с миром поразителен: вкопанный столбик границы - и феодализм. Меня всегда поражают эти сосуществующие миры. Для европейца белорусские будни - экзотика...

 

Стоп, мы дошли вот до этого самого места. Дальше, положим, секрет. Только стоило ли мне стараться, если главный редактор, да одним своим пушкинским росчерком - ... Предлагаю двойные гласные, да и согласные, сокращать на письме. Так еще покороче! И отставить печаль.

 

Но меня всегда поражают сосуществующие миры. Будто мысли, повторяющиеся по спирали. В моих записках – пожелтевший бумажный клочок, то ли цитата, то ли я что-то за строчкой пыталась додумать, внутри уточнение: «Что колечком своим так гордишься ты, дурочка? Очень Горго насытилась (Горго – соперница Сафо). Не забудут об нас, говорю я, и в будущем. Мне не кажется трудным до неба дотронуться». Как же прожить эту жизнь, если так высоко?..

 

Для европейца белорусские будни - экзотика, включая пустующие, как суки, от коров и овечек поля. В магазинах Голландии можно купить если не птичье, то уж козье молоко непременно, и на ферме, конечно, парное (из грязной посуды)... Мы отсняли рекламные фильмы об отеле (hotel) от горисполкома, среди яблонь и груш, как Катюша, простаивающем без постояльцев (меняют белье, поливают в кадках пыльную пальму); о музее тепловозов и паровозов – игрушечных, во весь рост; и о разном хорошем. Так, ловлю в январе губами тающий питерский снег, то черный, то вдруг голубеющий. Скидываю его варежкой с тополиных ломких ветвей – вот эта, повыше, уж как отросла, а цепляла когда-то девчонкой за леденцовый шнурок ушанку, а то тесемку «бабочки» с войлочной шляпы моего дорогого, едва ли не самого... Этот стрельчатый влажный снежок обдувает сейчас наши с ним могильные плиты. Тот же брестский покой, - тишина моих мертвых. Только здесь – разгульное лето, и в птичьих примолкших кронах неподвижность застыла, как дым. Замри!.. Но уже «отмереть» не удастся. Словом, отсутствие криминала (в быту), "античность" и цены должны бы привлечь в Белоруссию новых туристов. Разве можно найти в Амстердаме мужской пиджак за четвертной или устроить попойку за так в парковом ресторане с оркестром?

 

А вот американцам тут, кажется, появляться не стоит. Им по тракту вкатили булыгу, под облака, да еще начертали по-нашему: налево пойди – предай; прямо тащись – умри; направо – полюбишь лягушку... Стоят кружком, крестятся. Сами никак всё не выберут. Я спросила в универмаге, где ближайший макдональдс, и в ответ услышала – клац! Это гнет табака пропаганды, - народное кушанье. Вроде цыпленка меж двух кирпичей и под утюжком.

 

Спасение ищешь - в больничной палате, отоспаться, забыть. В пустом саду моих стихов увядших... - То есть чужих. Как писал Борис Слуцкий в «Вопросах к себе», «у всякой одной стороны есть и сторона другая». Вековая традиция!

Проскучав пяток фильмов о Брестской крепости (диктор голосом Левитана мурыжит по слову в минуту), я разжевывала коллегам, почему в этой затхлой Европе документалки их призовые не могут пройти. - Мы работаем в режиме СиЭнЭн, понимаете?. – А, так вы работаете на Америку?!! - молниеносно стерли улыбку с лица режиссеры. Вы, впрочем, об этом прочтете гораздо короче.

Допотопная техника нас повергала в уныние. Бобины с музейных магнитофонов (их склеивали ацетоном, а если не было – лаком), не то число строк в минуту, гриппозный звук, массивность аппаратуры. На что нам требуется пятиминутка, то белорусы снимают часа полтора, и после монтируют в муках. 

 

Телевидение пригласило откушать - можно сказать, на костях, прямо в крепости,  по служебным талонам. Самое место, юродствующий брат мой поэт... Так вот тянет пригнуться и заглянуть под юбку шотландцу, завозившемуся на лестнице с гольфом. С двумями... То был, кстати, единственный раз, когда мы рисковали не выжить, слезами давясь над молокой.

Я цитировала в одной книжке диалог тогда еще Папы (теперь мы, конечно, расстались) и питерской продавщицы два года назад. - Она склонилась над сине-зеленой волной куриных прилавков, и мой отче, преданно глядя в глаза, вопросил: - Девушка, взвесьте мне ваши грудки! Пожалуйста. - Не улыбнулась и взвесила.

(А теперь парнишка мой пишет из Питера: - Мам, не волнуйся, я ем! Но не каждый день, понимаешь?)

Та черемуха памяти, как сухой лед, обезболивает, кипит. Это глыба стоит на дороге... Брошу кожу – не покажу вам свою лягушачью гордость, на вашу – навстречу - на жадность.

Об иных ресторанах, и те навсегда уж далече (заказан нам путь к Лукашенке), осталось томительное послевкусье: форель на углях, карски-царские шашлыки, да ленивая, туманная голубизна вареников с вишнями, - о таких яствах голландцы не могут мечтать, жуют свое сено из кислой капусты и сои.

 

Для утоления ностальгии о рогатых троллейбусах мы путешествуем в Аарнем. А в Беларуси в угоду туристам, кроме того, еще кремовые яблони и прозрачные груши,  - титры набегают на лица моих современников, наползает реклама. А партийные рыла – так это типаж, как приросшая маска пьянчужки. Крутолобым предателям, вероятно, лишь в своре вольготно, - что еще остается, если можно самим собой выглядеть разве только под душем!..

 

Мы умоляли и дергали мэрию напоминаниями - разрешить отснять острые материалы: помочь брошенным детям, нищим пенсионерам, обреченным спинальникам. Даром! В обоих смыслах опять. Интернаты на лето расформированы, «попрошайки» эвакуированы подальше от глаз. От тюрьмы да от сумы зарекается баловень: что накопишь – потопишь в собственной алчности, хлебнешь и в хлеву из корыта. Выцарапали от них интервью мальчика с церебральным параличом - единственным, готовым бороться за будущее. Если каждый скинет по доллару, то хватит и на операцию: Алексей Владимирович Дранной, Брест, бульвар Шевченко, дом 3, квартира 52. А то эта книга станет его мартирологом...

Извиваясь трехглавой змеей на крыльце телевидения, он жонглировал терминами, изучив нюансы трагедии, клиники мира по профилю, имена мировых светил и последствия хирургии. Поразительно: в Белоруссии резать его «не хотят» - боясь навредить. Переведя на стихи - воздух речной целебен, и дух церебральный... Очнитесь!

 

Обыватель в Голландии не имеет понятия, чем врачуют больных (галлюциногенный грибок). - Мне нервную энергию нельзя расходовать в любви и писанине; война с собой, – по лезвию скользя... Ну и так далее. А что му’ка скрипит, сбиваема хлебопечкой, да запах молотого тмина и кориандра в ладонях растекается приворотным средством, - когда его знаешь? Или это помимо тебя? Ни просвещения, ни любопытства меж багульников на шелковых поводках, - блаженный, уютный болотный сон. Тут Земля не вибрирует и не кончает... Медицина в Голландии начинается лишь у входа в реанимацию. Национальный повальный грипп – это во мне самый первый и чистый источник и бог, - как розовая ностальгия, или желтуха Ялты, - гоголь-моголь, и я на коленях у мамы. Ты вроде бы умер – а жив, посылаешь об этом сигналы... Прием? Но калитка забита досками наискосок...

 

Нам отказали только в одном интервью. С главным казенным, в Овире. Разответственные за визовый режим отмахнулись, прячась от объектива (не называть их имен). А в частном порядке поведали, что таки да, оформлять белорусский транзит иностранец должен железно. Теперь уж свой (среди чужих) в доску опять же - таможенник, хлебнувший огонь и воду в горячих точках Союза, включая Афган, сдвинул фуражку, как маску, на кончик носа и безымянно промямлил нам в видео-камеру пару надоенных фраз. Капитошу - за эту отвагу - понизят в чинах. А он-то распробовал на зубок вкус двойной смерти – это когда на войне разят с разных сторон; под пулями подыхаешь от малярии.

 

Страх ослушанья, ошибки, шага вправо и влево сто’ит в Белоруссии осязаемо, как тот забитый, в занозах, забор. Кто бы предвидел, что таможенникам ни под каким видом нельзя всучить взятку? Торгаши опускают в карманы «зеленые» с такой оглядкой и в столь мутных углах, что сам начнешь озираться. Лукашенко вернул дисциплину, народ жив немой иллюзией покойной и стадной жизни. Если б страна была женщиной, я бы дополнила так: улыбающаяся до сих (боясь морщинок) былая держава в том возрасте, когда брови еще не расползлись, и подмышками не утончается легкая кожа. И по впадинам улиц здесь фашисты не ходят, а где они выше сидят – простому-то человеку не дотянуться, не видно.

 

Я себе сокращаю, конечно, реальность, пытаясь приподняться на цирлы, достучаться, сказать. Так писала стихи, вытирая кружевом нос то дочке, то сыну, пока не наладились обе руки - самоотверженное, самоутвержденное наше прошлое. Как ненавижу я твою школу! – Туда ходишь ты, а я за партой сижу – параллельно, по старой памяти... Так все время пытаюсь я дать команду «назад» не компьютеру, а телевизору, переключая программы (это скоро станет, конечно, возможным). Но, как Вадик Пугач писал, «предчувствую – не окупиться». И не дожить.

 

Мы вернулись в свой поезд из Петербурга. Рокировка, пока что на воле... Расстояние времен’ное – почти как до звезд, из Азии – и за поворотом на Запад. Я испытывала клаустрофобию, потому что никак не могла стиснуть с мизинца колечко... Да, вот это похоже.

 

Армянин Володя с уныло повисшим носом полночи в купе нам доказывал преимущества жизни в Москве - свои и коллеги, Гамлета (гоняют по карте шаланды). Трехкомнатная на Арбате, сдавай ее за три тысячи баксов, перекати-поле по миру. Это ль не счастье - в квадратуре круга, по Пастернаку. Допятишься так и до неба. В Королевстве однажды зимой я смотрю из окна - шесть утра, дождь и ветер, бегун в шортах наяривает вдоль реки, на футболке краснеет велосипедная фара. Погоня за смертью? И рыбаки качаются вдоль обочин, не поправляя хлещущих капюшонов.

 

Доллар не рухнет вовек, как не страшат: американцы развяжут очередную войну или еще что придумают. Вот почему и чеченские мученики приравнены к террористам... Удобно оно и Израилю, бросающемуся на амбразуру своей, между прочим, страны. – Чтоб другим неповадно!.. Но о политике – только в кустах, меж влюбленных и бультерьеров.

 

Сэкономил седой да лохматый Владлен на билете: покупает у проводника; вокзальная касса пуста – и выходит дешевле. Он поди уж заметил, что я отпорола манжетки от брюк и сварганила галстук-бабочку да булавочный шарфик: нет былой широты! Миллионы в подкладке.

Иногда, забывшись за виски, новый армянский нас переспрашивал раз так в десятый: а что, мои мамочки, трудно ли получить в Голландии постоянство?..

Гражданство, пру напрямик, заработать почти невозможно, - это же не болезнь. Это дольше. – Протяжная память... Поезд ушел - и кольчугой сдавило. Не выпуклый камень израильских розовых стен, на которые валишься пушечным мясом; не наши пустые снега, на коих развылась ощетинившаяся зря сука, оторванная паханом от кургузых, кирзовых щенят. Тут любой перегиб – ты погиб, кто еще там остался.

Хоть рябой человек не стучится ко мне по ночам, - крадется сквозь двери и шумно вздыхает, кивая примерным своим палачам и осипшим овчаркам запахом марочного коньяка. Не любовь в цене, - польский паспорт! Три штуки баксов всего, накануне грядущего будущего - проветривания границ.

Я вдогон остывающим поездам учила бы помнить, как уводят любимых: оторвали пальцы в мороз от железной скобы, отняли, забрали на бойню, на смерть, навсегда.

 

Йос тем временем подозрительно (не доверяя) отнекивался от дармовщинки:  где-то он слышал, что в вагоне вам подливают снотворное, а потом выносят и вас, и багаж. Поезд, поиск, аист, писк моды... на паспорта. И никакой нам Молдовы (но и без Мордвы мы на вы).

 

Возвратившись в Берлин, поспешно, судорожно осознали, что мы в шоковом состоянии - температурим, пошел отходняк. Супер-люкс-со скоростью света, на который мы брали билеты еще в Амстердаме, впервые увидели в Кельне, в двух часах езды до квартиры. Убытки фирма погасит, но – наши мученья?..

 

Так поэтично, свеча или девушка в белом догорит на моем столе. А как поразмыслишь - ... Пока сочиняла я прозу, в Москве захватили заложников, мы их оплакиваем – задыхающихся навеки старух и детей. Но я все никак не могу отвести взгляд от изумительной красоты, теперь уж раздрызганных пулей, продолговатых чеченских маслин из-под девичьей маски...

 

Сосед по купе конца двадцать первого века в том самом люкс-прима, немец, в одном ботинке все прыгал за дверью. Минут через десять признался: - Больше терпеть не мог, все уборные заперты! Проводник говорит, что так всегда перед крупными городами: женщины затворяются - навести макияж.

 

...Первым делом полили мы скорбные розы, пропылесосили балкон с искусственной травкой и растянули гамак. Вот тут заржавело, а там вон – сорняк, погляди. Четвертую ночь я кричу, объясняясь с таможней, - никак не могу догнать ускользающий поезд.

В прошлый раз катались мы в Питер - хоронить, расставаться. Музейного видели мало; когда на маршрутке мчались вблизи филармонии, то – процитирую книжку - я сына спросила: - Ты был в Большом зале?

- Крематория? Был...

У самой бездны на краю Земли мы вращаемся, - попрощаемся, если успеем! Но я предвижу, что времени не останется – поцеловать и признаться, договорить, записать строчку: буду глазами показывать – да не поймешь. - Этого не было, может быть, нигде никогда. Но случалось со мной...

Я все учусь за границей. Вот, впрочем, конец той статьи, весьма прозаичный:

 

Мы сняли рекламные фильмы о гостинице мэрии, простаивающей без гостей, о редчайшем музее тепловозов, и уникальных "живых" паровозах, и о многом другом: покой, безопасность, "античность" и цены должны бы привлечь в Белоруссию туристов. Разве можно найти в той же Голландии мужской пиджак за 25 долларов или устроить пир за гроши в парковом ресторане с оркестром: форель на углях, шашлыки и вареники с клубникой и вишнями, - о таких яствах европейцы могут мечтать!

А вот американцам там, кажется, лучше не появляться. Я имела неосторожность спросить в универмаге, где здесь "Макдоналдс", и в ответ услышала угрожающий рык. Я объясняла коллегам, что мы работаем в режиме CNN. "Так вы работаете на Америку?!" - молниеносно стерли улыбку с лица телевизионщики.

Не удалось нам сделать лишь одно запланированное интервью - с главным начальником в Овире. Самые разответственные за визовый режим махали руками и прятались от объектива.

Cтрах ослушания, ошибки стоит в Белоруссии осязаемо, как стена. Доллары продавцы принимают с такой оглядкой и в столь темных углах, что начинаешь и сам озираться. Лукашенко по крайней мере ввел страх, и народ получил иллюзию новой спокойной жизни. По улицам здесь фашисты не ходят...

До сих пор я многому учусь за границей. Недавно спросила одну голландку, почему яблочное пюре консервируют в металлических банках, ведь продукт окисляется? Оказалось, что просто те самые банки я всю жизнь вспарывала неправильно: нужно не задевать вертикальный шов, только и всего!

Не менее вероятно, что совсем не с той стороны открываем мы и разные страны...

 

После перепечатки статьи в Белоруссии, к Лукашенке нам въезд воспрещен. Мы, очевидно, заказаны (тут должен стоять знак улыбки). А поскольку в пути я Вас познакомила с нашей - когда-то обширной - семьей, то самое время перейти к настоящему, личному – коллекционным открыткам, за которыми ездили мы в Петербург (и пока не попали в Молдову, - о ней я еще расскажу). Небольшая их часть разложена мной на двуспальной кровати, я беру на руки каждую, как ребенка; разглядываю выцветшую картинку и расплывшийся почерк на обороте. До меня доносятся звуки и запахи ушедшего Навсегда.

 

Чтоб не дать этой музыке смолкнуть, приглашаю Вас, милый читатель, в путешествие – куда занимательнее и дальше, чем предыдущее.

 

Я все не свыкнусь никак, что по радио в Королевстве день и ночь звучат похоронные марши: здесь это не траур, - искусство. Но я молча стою перед музыкой, как когда-то мы дружно – сначала при «Боже, царя храни», после - при гимне, - так я продолжаю хоронить своих близких. Пусть им земля будет пухом!

И я приглашаю Вас в вечность.

 

 

 

 

Глава 4. Откровение. 

 

В «Дориане Грее» старость – не в возрасте, а в таланте. Чем глубже и выше произведение, чем больше ты выложишься, тем сам станешь мудрее и суше.

Я и не знаю, за кого мне хвататься: вот-вот уйдут!.. Начать бы издалека, избежав  соблазна писать роман, где герои действуют сами - так, как бывает во сне. Я себя заземляю: вот он, в руке, этот желтый листок бумаги, сложенный пополам, и на нем стандартная марка 61-о года - теперь уже прошлого, двадцатого века. Адрес – и штамп: телефонный узел, 1 апреля (но это не шутка!) 1966-о, адресован Мягкову Ивану Ивановичу - а его самого уже в эти дни нет на свете. Каково было бабушке получать эту мертвую почту...

И телефона нет, о чем внутри сообщают: «к–88884 по техническим причинам... будет заменен на к-36249». «Причины» - скорей всего, нежданная смерть владельца от «чужого» укола, - медсестра шприцы перепутала. - Как жилось ей после того?.. А деда, еще недавнего властителя моего - и громадного Московского района, взяла да убила. Я могу писать о нем бесконечно - а сама помню всего две подробности: обмазанные йодом родные пятки, выглядывающие из-под полосатой пижамы, модной в те годы – да ожог от его папиросы, и одновременное отчаяние человека, причинившего мне, еще слишком маленькой, боль.

 

В той длиннющей квартире (которую делит суд), для меня полной счастья и многогранной, булгаковской, тогда обитало немало жильцов. Теперь все они – тени. Вот вчера еще бегали по врачам, на диеты садились и доставали дефицитные лекарства друг дружке, - и нет вас.

Наша общая няня... Жива ли?! Матрена Ивановна – может быть, пишется «Коростылева»? Шмыгает крупнопористым носом, варит в кастрюльке не суп, а бурду из перловки. - Спину ломит, небось, после лесоповала, к погоде. (Когда роднит нас наповал неуспокоенность и вечность, колесовал лесоповал...)

Я выстаиваю в углу сокращенное время, коленками на сухие горошины, высыпанные на газету (наказала, конечно, не Мотя), а сама все кошу зареванную обезьянью гримаску на нянину длинную юбку – клетчатую, темно-зеленую с малиновым, красным, из отходов которой мне полагалась одежка для кукол. Пристаю: Мотя, сшей! У меня под подушкой спит голый «пупсик», и я обмираю от этих пластмассовых крошек (резиновых еще нет). И сегодня - старею, а вздрагиваю, встречая на женщинах ту же расцветку и клетку. А запах шерсти! Ватин - фиолетовый в красную крапинку - мишке на одеяльце! А миниатюрная утварь – посуда и мебель для кукол в музеях!..

Открываю двойную открытку с изображением маков – тогда мы, ребята, не знали, что это наркотик; у Моти в осенней хибарке за Пулково качались сухие коробки в мой человеческий рост (на пироги, вероятно). Няня ведала и того меньше: Сибирь (или иные морозы для вольнонаемных и сосен) – да наши пеленки, - сперва близнецов – отца моего, его брата; после – мои; еще позже – моих ребятишек...

Я няню учила писать, и вот результаты: «доргая Ляля паздрвляю С днем раждения жлаю чистого неба мякого хлеба Светлой вады и никой беды Доброго здоровья и большого личного счастья. Крепка цлую вас усех мотя 23-1984 г». Предпоследняя фраза, я думаю, была списана с трафарета: добрая няня приветствовала по праздникам всех «родных», воспитанных ею «детей», своих не имея. Каждый из нас, полагаю, учил ее чистописанию...

Няня старела при нас едва не полвека. Так амстердамское дерево долго решается - и отдает свои листья, все в один день, где-то двадцатого ноября - и замолкает. Знаменитое это «усех» писах, так же как семейный пассаж - «джульетка играет на пьянинке» (Шульженко поет под аккомпанемент пианиста) - стали для нас нарицательным.

Вот мне уже десять лет (открытка датирована 69-м), и няня мне пишет: «Дорогая Ляля я письмо получила за которо спасибо Ляля я учусь мало нет время вот я разбератся плохо страюсь До&