ТРАНЗИТ
Письмо друзьям

 “...Большая зона – отнюдь не метафора. Мы с тобой носим

джинсы и обладаем известной свободой передвижения, мой

друг, внутри концлагеря. Выехав за пределы которого, очень

непросто заставить себя вернуться.

-  Но ты же вернулся?

- Ха! – ответил я. – Не вернуться – неизмеримо трудней.”

Сергей Юрьенен, Вольный стрелок.

 

Глава 1. ПОЛЕТ.

 

Мама покивала стриженной своей депрессией и предрекла:

-                   Пишешь чернуху - болей!

 

Глупо было ей объяснять, что я все так слышу (шелест ветра, дыханье любимого, взгляд налево, шаг вправо – побег), а сквозь горечь мерцают кристаллики сахара, – мы кололи в детстве сладкую голову - тайна от Черномора, на поле боя и в облаке бороды, и потом было нам солоно, муторно. И вскрикивалось по ночам.

 Так после запотевшей черники с куста и оскомины нам хотелось колбаски - докторской, несъедобной, от которой собаки роняли клочьями шерсть. Наша память линяет от пунктирных грибных дождей и туманов, - а я еду, а я еду за... Ностальгия – запретная тема. Круговорот в природе, эффект бокового зрения, - зато весь этот сумбур и квохтанье безответственной жизни чувствуют кожей мои друзья, - даже когда обгорают на камышовых циновках или взвиваются над лыжней... Если у виртуальной Риты штатное лето, то у компьютерного, от чего еще более реального, чем стукнувшись лбами, Олега – соответственно снегопад. И то же со временем, потому что они живут в  пятнистой и разлинованной как попало стране,  а я – в точечном Димене на обочине Амстердама, но получается – между Олегом и Ритой: у меня еще (уже) золотая осень и вообще черт-те что, если представить.

Мама наверняка ошибалась, как всякая мама. Тем более, что прилетела я в Питер времен очередного чугунного Павла - на этот раз некого Путина - с умозрительным голландским диагнозом опухоль мозга, - тут уж самое время из прозы кроить анекдот. Но родной гэбэ откровенно скалился и расправил литые погонные плечи, потому что на троне восседал хоть манекен, да наконец уже свой.

 И было мне не до шуток, поскольку в этом же городе заодно помирали в больницах самые далекие мне, но самые близкие моему сынишке люди – бывшие свекр-свекровь. Что? Но все правильно, - точно зубная боль. 

Я хочу уточнить, что хоть это не документальная проза и не путевые заметки,          но никакая не сказка, даже с плохим концом. Обязуюсь писать исключительно                п р а в д у (у которой две стороны) и не добавлю ни слова. Рита с Олегом все понимают, а это мой камертон. Еще раньше они осознали, что правда – двуликий Янус, окаменевший от ужаса; трехгранный кинжал в зазубринах от; четвертое измеренье, где нет места близким, - что твой сопромат. – Но я присягаю.

Самолет Пулково был размером с наш коридор, поскольку летели мы в среду, а не в воскресенье, когда к нему прикрепляют крылья и хвост, - скрежетал остатними коренными, на которые приземлиться нельзя. - Каково же было разочарование!.. И не подумайте, что я хаю отчизну. Потому что этот вот самопал я еще буду в слезах вспоминать, как последнего летучего голландца, как сладкий дым... Но в Голландии нет и пламени, а не то что... И она уж за облаками. Точней, сразу так получается, что заграницы нет вообще, нигде, никогда.

 Мы пропрыгали по зарубцевавшимся бурунчикам льда и захлопали в слипшиеся ладоши, как это делают только русские на всех авиалиниях мира; а у трапа внизу нас первым уже встречал... в полный рост двортерьер. Нет, он был не какая-нибудь болонка и не любитель наркотиков, - жил он тут просто, и все, выкусывал блох, слонялся. Тот облезлый пес оказался единственным, кто вам тут рад, - и надолго.

 

Я возвращалась д о м о й, - вот и бывшая моя, теперь уже родственная, квартирка, где у каждой паркетины свой собственный голос, а фальшивлю там одна я, заморская гостья. Все вокруг взирало на меня с укоризной. Еще не совсем расхищенная библиотека с закладками, фикусы, - фокусы, фантомная родина, анестезия, как анальгин во льду. Для верности это опустим.

Есть у нас там фамильные тумбы на пьедестале. В одной из колонн всю блокаду плесневел по забывчивости мешочек с гречкой, пока скидывали в ямы на Пискаревке родных. А в другую до революции веселый мой предок закатал граммофон и вынес на поле в имении; поставил бравурный марш и кликнул семейство... Как разбе’гались они, заплетаясь в сочной траве шлейфами (дамы), шпорами (господа, - или наоборот) и шелестя от ужаса немыми губами! И трава-то тогда была – музыка: сводящая зубы полынь, мерцающие ресничками  васильки, от нектара пьянеющий клевер, чуткие к мышиному шороху рожь и овес, нитяной подорожник...

На приступочку одной из колонн скромно положены две конфетки в фольге. Мама мне объясняет с затаенной угрозой:

-                   Это не трогай: для Домочки!

 

А если что-нибудь потеряется, то жалобно просит в кулак:

-                   Домочка, помоги!

 

Кроме домовых, в моей кухне живут теперь экстрасенсы. Это нынешние приживалки и шарлатаны, если Рита с Олегом вдруг не поймут. - Последняя мода и сумасшедшее новшество распадающейся Руси. Революция затянулась! Еще года четыре назад Питер тем и гордился, что в нем копошатся, плачут и радуются без малого шесть миллионов. Полтора из них мы потеряли (домочка, помоги!), и никто не заметил, - пять в четыре, победивший Госплан. А что мнимые (именно так) экстрасенсы?.. Не зря же в воюющих и воющих от нищеты государствах, в эмигрантской среде и дурдоме без определенного подданства и прописки в почете астрологи. Но и это я опущу, потому что в подозрительном данном случае они вцепились в моих здоровенных и от вседозволенности обнаглевших, но, конечно, любимых детей - от чего-то лечить наше будущее. Увы, на тот час уже не мое.

- Не иначе, кольнула четвертая чакра, - объяснял мой лукавый сынок что-то о творчестве. Головную боль от них ото всех мне снимает один темно-синий, - за полезный совет полагалось платить... И кому?!

 Меж двойными стеклами в зимней спячке покоилась муха помоечной кислой окраски, - как я ей позавидую! Как тщетно буду будить!

 

...Меня гордо вели в магазин за питанием. Целый месяц я предпочту пережевывать воздух родины (впрочем, канцерогенный и выхлопной), потому что если и можно купить пайку свежего хлеба (некогда душистый и температурящий, круглый с кислинкой, он был почитаемей самовара с лоснящимся брюшком и разварной заводной матрешки, а впрочем, о чем?), то хлеб этот некуда было бы положить: по столу и тарелкам деловито сновали хозяева жизни – братки, бронебойные тараканы. Ни один раствор их не брал, а тем более ласковый иностранный, вроде шанель номер 5.

Бывший магазин с однозначным ником Продукты теперь патриотично звучал - Дом хлеба. Меня тянули в другой.

На прилавках высились горы растрепанных стариковских салатов, подтухшего мяса (но  никто здесь об этом и не догадывался; точно такое же вялят на солнышке эфиопы-гурманы).

За грязным витринным стеклом развалились надменно куриные и неведомые запчасти: грудка, крылышки, потроха. Пышная продавщица наконец удостоила скромного моего papa невразумительным жестом. Преданно заглядывая в глаза, отец произнес:

-                   Девушка, давайте взвесим ваши грудки!..

Нет, реакции не было. Так же серьезно, но холодно, продавщица сказала:

-                   Давайте.

И взвесила, - но я ушла от греха.

 

В следующем, хозяйственном магазине продавец задумчиво почесал в затылке и произнес:

-                   Так себе запоры... Не очень.

Ему это было видней.

Мимо по подразумевавшемуся газону, звякая колокольчиками, две девочки шествовали в карнавальных шапках шута, которые у нас надевают на маскарад или в День рождения королевы. Они об этом не знали.

 

Мы прошли, перепрыгивая через лужи в снегу, полторы трамвайных остановки, когда меня догнала старушка – вероятно, ничья, в ватнике и галошках, и с любовью спросила:

-                   Доченька, а вы не видели, там на кольце не стоял трамвай?..

Я не знаю, стояло ли там трамваю, но сюрреализм нарастал, причем здесь это было самой обыденной жизнью. Я увидела старика в военных медалях (иконостас), - он не пытался проникнуть куда-то без очереди, а просто хотел, чтоб не уважали его, так хотя бы не обижали.

Перед подземным переходом, узнаваемым по душному пару над головами в ушанках и южных кепках, топталась и спотыкалась толпа, группами перекатываясь через ледяной нарост бывшей лужи. На парапете бабульки продавали связки грибов и обвешивали граненым стаканом семечки и шелуху. На ступеньках, спиною к стене, скромно работал одноглазый поп с пиратскою черной лентой через то, что язык не поворачивается назвать лицом. У него на груди висела паперть, и хоть я затрудняюсь обозначить сие точней, дорогие Олег и Рита, но просил этот батюшка, как на паперти проститутка и нищенка, на нужды неведомой церкви и отпускал грехи страждущим. - Таковыми я не была. (Где  раввин, и обрезают ли прямо в метро, не уточняла).

На этой станции, у которой два выхода, потому что когда-то мой дед царил в этом районе и подвел метро к своей и нашей квартиркам – друг другу в глаза, - вот на этой Московской замели теперь, говоря по-отечественному,  одну из моих многочисленных мачех. Раньше назвали б, воровка с японской бензоколонки, по совместительству искусствовед, что в России уважаемо много меньше; пава, забава, очарованная душа - она совсем было надумала эмигрировать в Штаты и одевалась вполне, чувствуя себя по ошибке в свободной стихии. Нынешние милиционеры, встречая по одежке, вылавливали исправно добычу себе на прокорм. На потенциальной мачехе крепко держались наручники; влекли ее в каталажку бить утюгом в валенке или мочить, не знаю. – Родимый, смачный словарь.

Здесь я закончу главу - рукоблудная дочь, сирота семи нянек. Два мира не пересекаются в нас. Протру стекло, запотевшее от дыхания, забуду – и прислонюсь опять: кто остался еще по ту сторону? У меня-то родины нет, но что я у нее еще есть, это точно. И самой не поверить, что все это только что б ы л о.

 

                                                                                                                       

Глава 2. НАД ГНЕЗДОМ.

 

А было это и впрямь т о л ь к о  ч т о. Вдруг оказалось, что старшее поколение строевым шагом уходит, не обернувшись, - вот и наша очередь наступила! Окончен транзит. Как шутил невпопад, закинув ногу на ногу и прикуривая, мой бывший муж, - Картина Репина Не ждали. И деться особенно некуда, зря озираюсь.

О свекрови можно сказать пару ласковых слов. За семнадцать годков одно доброе дело ею содеяно – она меня развела, как недостойную феминистку, с этим сокровищем. Не так скоро я поняла, что это было за благо; билась о стенку кудрявой башкой, не хотела взрослеть.  И как сказано выше, эту нежную, земляникой пропахшую женщину очень любил мой сынишка, воспитанный летом на даче на бабушкин лад – тунеядцем и эгоистом, из лучших, конечно же, побуждений, воинственной жажды добра. С  помощью невольной моей героини, этой вовсе еще не старушки - назовем ее Анна - Сашка вызубрил несколько басен и упорно доказывал, почему половина пяти – это именно три. В то же безумное время, с эмиграционной моею помощью, он стал вполне программистом, в неполных пятнадцать родными считал несколько языков; ну а суровый свекр на той же даче среди комаров и берез из-под палки вылепил из него пейзажиста, - вот с таким перевесом.

Если вы не забыли, то в этот отчаянный сюр я и сама прилетела помирать или, если успею, лечиться, поэтому мне предложили койку рядышком с Анной, вчера еще румяной и полногрудой, русокосой и синеглазой, с пирогами и пеонами перед дождем, улыбающейся тепло и светло от тихого счастья, уюта и женской тайны. Суток мне не хватало – от нее торопиться к деду, заниматься собой, и навещала ее я амбулаторно – раза четыре на день. И зачем-то мы сблизились, - насколько позволил безжалостный этот декабрь.

 Обзаведясь голубыми тапочками из клеенки, без которых вход воспрещен, с этажа на этаж я порхала, аляповатая перелетная нежить, мотая сахарной головою на поле брани. Подскочил этот сахар, велели его измерять. Запастись все теми же тапками, треснувшей чашкой, погнутой ложкой, половинкой лимона, вафельным полотенцем, глюкозой, часами - я решила, и колоть себя нужно самой, над головой у бабки. Хлобыснули мы группой по полной чаше глюкозы натощак и во славу друг друга, и, конечно, у всех начался токсикоз. Медсестра сердобольная тут же нам пригрозила:

-                   А раз так – отправляйтесь-ка по домам, вообще вы мне не нужны.

 

То есть солнцем палимы... И оставшимся каждые полчаса в палец железкою – тык! – Отчего же глюкозу нельзя внутримышечно там, внутривенно, и зачем все пять раз в тот же палец шарахать именно тем, чем писали мы в школьных тетрадках, макая то в рот, то в чернила?..

 

И слышу я вековой монолог:

-            Нет, говорю, в трехлитровую банку стеклянную сутки будешь ходить, потом взболтаешь, отольешь половину, и в банке же нам принесешь. Из дома, откуда!

 

Роюсь в кармане, от шубки ищу номерок, а гардеробщица древняя, не то что пальто - себя удержать не умеет - улыбается и губами жует:

-                   Деточка, ты не номер ли ищешь? Так он не железный, картонный, их нам не выдают! Я сама ножницами вырезаю, вот погляди.

И обводит трясущимися руками армейский да пьяный строй вешалок -  в ряд и вповалку, - там обгрызанные бумажки сиротливо висят.

Вышла на свет, и мою тигровую шубку грязью обдал мерседес. На заднем стекле у него ностальгическая дощечка, там где раньше милицейская фуражка лежала еще для острастки, с гербом и красным околышком: Не забудь меня. И другой новорусский лихач (Победитель!) следом выруливает, у того табличка крутая, конкретная – Виктор! - Еще можно прославиться, напечатавшись в телефонной книге, к примеру... Просто Горький Чехов сплошной.

 

Прихожу чистить перья к несостоявшейся мачехе, которую из участка теперь уже выпустили за большие шиши. Папа мой чай пьет, и муха простецки залетает ему в ноздрю. Он уж собрался бац ее, бац по загривку, если дотянется  (библии он не читал), а мачеха как закричит:

-                   Что ты, куда, я же ее приручаю! Мушонок, мушоночек мой, - и все погладить старается освобожденную тварь, - я же кормлю ее!

 

Ну, я думаю, что это тоже мне снится. Только не ем среди мух. Даже вода из-под их-то родимого крана да с нашей зубною пастой вступает в реакцию, что говорить. Муж мой голландский, когда прилетает, зубы свои голливудские чистит здесь кока-колой. Он разводит руками и беспомощно произносит: Оу, ноу!.. А я его слушаюсь.

Но сама-то себе твержу: посмотрела бы, Питер – в снегу! И музеи тут где-то сто’ят! Филармонии не про тебя (весь оркестр эмигрировал)! Запоминай все и радуйся. Люди какие душевные! Так иной прозаик надписывает фолиант: От сердечного автора. Ох уж трудяги! Говорят, что работа – это главное в жизни! Без нее им нечем заняться и нечего есть, так до смерти и пашут. Это в порядке вещей. Но какие таланты!.. На плохое завидущие черные зенки варежкой закрывай.

И отправилась в школу за сыном, чуть не споткнулась; открываю я снова глаза,  предо мною бочка железная на курьих ножках качается, за ней бабка сидит в цветастом платке и сама с собой матерится. А на бочке, в которой при нас еще квас продавали с опарышами и пиво, надпись фабричная в рост: ЖИВОЕ МОЛОКО.

Я его не попробовала... Сын мой из школы выскакивает (он в капстранах прожил десять лет) и с восторгом кричит, пирожком гастритным размахивая:

-                   Мама, смотри, треугольники с капустой в нашей столовке! Всего по рублю! Нужно в Голландию взять, угостим отчима!

Моего благоверного, понимай (с него я пушинки сдуваю). Я отвечаю, что лучше в больницу пехом по ветру пойду... Вся Россия по клиникам распихана да по аптекам, хронически лекарств не достать, новые чакры открыли, о которых и йоги не ведали. А что в Амстердаме? Если грипп – ви’на наливай, так хоть горло пройдет. Язык обложен? Зубной щеткой его, электрической! Ногти в полосочку? Пилочкой их вместе с диагнозом! Подружке пломбу не в том месте поставили, мужу колено ампутировать посоветовали, кровососы бездарные, а потом догадались мазью разок натереть, чтоб не болело – оно и прошло. Зато все на велосипедах! До смерти.

Я к бабуле вбежала, у нее тогда еще думали - просто инсульт, и не знал никто, что через неделю мы ее потеряем. Все крутились вокруг деда с инфарктом в Свердловке (мне и туда тоже лечь уже предложили): он после реанимации. Нет у них никого, сынка родного –  мужика моего бывшего да проехавшего – лет семь  не видали, сами же, правда, и вырастили... И бабуля у меня все прощения просит, благодарит и целует - чувствует, что умрет, - а ей не верит никто, все отшучиваются, не слушают! А самой  ни одеться, ни встать, ни поесть, но рефлекс-то могуч, она же сама все привыкла – воду носить, дрова там на даче таскать, еще и гордилась! Цивилизованная, правда, бабулька, на европейский манер, и с подшивками толстых журналов, но вяжет сама свитера, экономит копейку.

 

 Нача’ла я кожей ее ощущать, будто бы это я на ее окаянном месте, хотя и не знали друг друга мы раньше совсем, по разным-то странам. Соседки в палате болтают смешливые да молодые, байки задорные травят, свет бьет в глаза, ребра устали от неподвижности, ноги замерзли, под бок задувает, одеяло на рыбьем меху. В общем, родной человек лежит, сердце мое щемит по-собачьи протяжно, а помочь-то - не в силах. И два мячика детских дали ей как в насмешку, цепенеющие пальцы тренировать. Мать моя отомстила ей за все годы, что промеж них было там или не было, - усмехаясь так, говорит:

-                   Вы теперь наш ребенок, раз в детство впали. Мы и будем с вами, как с младенцем, - вот вам игрушки!

 Речь у бабки совсем отнимается, как у меня, но она все ждет, что исправится, боится деду в его больницу звонить, чтоб не расстраивать. Они, старики, не расставались полвека, всё за ручки держались, - он там с ума по ней сходит, костюм тренировочный рвет, гимнастику по секундомеру делает поднадзорную, реабилитируется, ноги костлявые в коленках тужится распрямить - она тут слезы льет, изо всех сил старается таблетки заглотить эти хинные (и добавки просит, да судороги пошли), врачей беспомощных слушаться. Действительно любят друг друга, бывает же так! 

И поняла я, как после ушата воды колодезной вместе с эхом и звездами, когда опрокидывает наземь и пронзает до самого неба незыблемый ствол: смерть, подлянка – никакая не шутка, у нее и маски-то нет, ей для чего?! Смерть - это больно и стыдно, это терпкая слабость – захолонет и так медленно мокнет в постели, как ни пытайся ежиться да утаить, а потом остывает до пневмонии с нефритом (камешек драгоценный такой, если бы выжить – воробьиный крестик и талисман); это в груди  молнии сталкиваются зигзагами и хохочут, горло хлюпает-полыхает в крови, а ты думала, что оно тебе выдувает сло’ва! Температура взбрыкивает, что конь необузданный, а между есть хочу и безразлично так мало пространства, зазор нежилой. Ноги твои зацелованные, холеные, в лодочках, из которых сколько шампанского выпито днесь или встарь или вспять - в отпадающих и стучащих ногтях заледенели уже, поди, вмерзают в сквозное стекло православия и беспамятных сновидений. Да мурашки щекочат, пока плечо онемеет да сердце сорвется-отнимется, ухая в пропасть, в которой ромашки на даче по канту и песочные муравьи мельтешат. Сжалится сердце, покатится по  тропинке отвесной - нет, подожди! Что ты еще не сказала, - вернись! Пока еще есть силенки младенческие, памперсы чмокают, крокусы раскрываются, рыдаешь в пясть от бессильной ярости, взываешь – это к какой такой тебе справедливости?! Бога  вспомнила, что сейчас материла? Домочку?.. Дома-то нет. Самой и не двинуться (хорошо б еще - разумом!), словно после землетрясения, когда – ЗАБЕРИ ТЫ МЕНЯ НАКОНЕЦ!!! - между бетонными блоками теплишься тем внезапным, что проплыло душою сквозь пыль, и камни хрустят на разбитых – нет, не губах.

 

Поняла я, что это не сразу, а так вот протяжно, мучительно. И что завтра, сегодня - для нас.

 

Бабке назначили бронхоскопию; кто не знает – тому ни к чему. Только знакомый мой иностранец в той же больничке сутки в сортире скрывался, стоя на стульчаке  - все боялся, что лампочку Ильича придется ему заглатывать, - разница невелика. А тут – перед смертью!..

 Вот бегу я за биопсией, в которой вся бабкина жизнь, что иголка в яйце, - а в морге паталогоанатомы жрут, как всегда, бутерброды (ну не едят же, - хотя симпатичные люди такие и ничего не боятся, им тут не до экстрасенсов, уж до бога – рукою подать; и сам по себе запах сыра, не перебьешь его...). Мне, как ближайшей родственнице, - откуда что ни возьмись... в общем, под расписку и на руки. Завернули в газету мы стеклышки, и качусь я с ними по льду, как на первенстве по фигурному, - только что не дышу...

 

Приплыла я так в полночь домой, а навозная муха, ко всему безразличная, спит, за окном минус пятнадцать – у нее даже пятки не мерзнут! Как она, сонная, держится на стекле?!

Глаз я уже не сомкнула, ясное дело. По движению транспорта стала время распознавать, часы в Амстердаме остались, я их не наблюдаю. Тут авария через день – значит, одиннадцать вечера, с трех до шести перерыв, а в шесть по морде наотмашь метелью шипит и плюется (для лимиты). После мой родственник начинает любимой на пейджер накручивать, схема проста: телефонный номер свой эта б... не дает, так он коммутаторше молитву по буквам диктует, чтобы смилостивилась родная-то, отзвонила. Вот такая у них ч е р е м у х а, или черт его знает. Как мой Сашка по-детски заметил,

-                   А я пейджера никогда не куплю, так ведь всякий дурак обзовет меня матом – а мне и передадут!

Вообще я не знаю, как вам про это рассказывать. Вы-то мне верите, но я вспоминать не могу.

 

 

Глава 3. КУКУШКИ.

 

Полет над гнездом изрядно затягивался, хотя то, что я сволочь, мне тут объяснили давно. Не мешала я только в больницах, где все обстояло куда как просто: вот старуха бредет себе по двору между сугробов, у нее ведро с оторванной ручкой. На нем накарябано жирно – горячая пища. Не промахнешься, поди. Вот красавицы местные боярскими душными воротниками снег сметают со стен; таких у нас не пошьют, а мне хочется. Это и правда дурдом, настоящий, но профессор мне говорит, пряча взятку в карман, что я не их профиль. Возле входа в его кабинет висят тарифы. Профессору полагается двести рублей. Для отвода глаз. Если  официально. Но взгляд его бегает, и губы дрожат. Я наблюдаю, как он созывает консилиум возле экрана, потому что лишней бумаги нет распечатывать все эти снимки да диаграммы. Интересно, как я экран повезу в Амстердам... Но врачи монотонно свершают свой подвиг, как было всегда тут в войну. Они же не знают,  что диагнозы можно почистить зубной крутящейся щеткой. И выдают мне медицинскую карту в картонке, заполненную нрзбрчиво от руки, с наклоном в обратную сторону... времен отставки Хрущева. Вы такой гроссбух, бесценный Олег, видели разве что в детском саду, когда все мы порознь гуляли, ухватившись за одну веревку, словно за воздух. А строгая Рита пусть просто представит, ведь нас разделяет дым.

Вот мы едем с папой теперь в другую больницу, он рулит по встречной полосе аж через два трамвая налево, вылетает на тротуар, и лучше б тут вам отвернуться. Мы без ремней, какое... Папа сказал, что другие машины он чувствует, потому что все наши четыре стекла под слоем черного льда, а дворники вхолостую машут и резиной скрипят по корке. Он еще говорит, что смотрит всегда вперед на дорогу, потому что дороги здесь нет.

Папа знает, что справа за ветровым, если я подышу, высится новая публичная библиотека, грандиозный проект, но книги завезти туда невозможно, потому что там много крыс. И что кошек едят они очень охотно, но в столице в Охотном ряду  помогли фокстерьеры, вот и питерцы думают... но мы подъезжаем к Свердловке. Здесь когда-то умер мой начальственный дед от неправильного укола. Мне было года четыре, я помню домашние, в шлепанцах дедовы пятки, перемазанные йодом, и отскочивший уголек папиросы у себя на ладошке, - но это же был мой собственный, непроявившийся в темной комнате дед, а не чужой, и его размытые фотоснимки по стенам! С этих пор набирается шприц с пузырьком воздуха и пронзает мне вену опять и опять, а на лестничной клетке больницы толпятся неслышные тени.

 На вахте плюются, кто дальше, два мастодонта-мента с новым оружием, - неприемное время. Но мой папа показывает удостоверение депутата госдумы или другую какую важную красную книжку, и нас пропускают без звука. Так все старо...

 

Но сегодня все вышло жестоко и глупо. Анну перевезли сюда же, с концами, к Сашкиному деду в палату, мельком хоть повидаться.

Деда на санитарном транспорте забрали раньше на полчаса в санаторий, реабилитировать блокадное сердце.

 Так они разминулись. Бабка на койку легла, заплакала, и больше не встала. Это был последний день, когда она могла еще узнавать.

И прижала голову к моей змеиной груди, как бы благословляя.

 

Дед вернулся дня через три; пытался своим уже ходом, идти по снегу. Он догадался позвонить в приемный покой, а то от него все скрывали родные, свои же. Берегли его слабое сердце. Кто бы выдержал, как бабка сутками в голос кричала и с переливами, по-звериному выла – я, как могла, объясняла, что наступит у нее болевой шок, потому что морфия ей не давали, он стоил отдельно, деньги – у деда в кармане, но и официально было нельзя, и врачи отвечали, глаза опустив, что не будут ей мозг забивать, негуманно! И ругали голландскую эвтаназию.

Я другой такой страны не знаю. Рита, а вы? Мне приятель один интеллигентный на морозе доказывал, и слюна на лету замерзала, что он из парижей и лондонов постоянно рвется домой. И не лукавил нисколько. А мы? Там столько честных! И последний халат отдадут. Папин сотрудник, на котором держалось все дело, оставил такое письмо, меня попросили вслух прочитать: извините, мол, за подорванное доверие, что не могу исполнить данное мной обещание и выходить на работу, я сегодня ложусь в наркологический диспансер и от зарплаты отказываюсь.

 Олег, понимаете? А в Амстердаме знакомый мне говорит:

-                   Секретарша теперь не работает. Заболела. Спрашиваю: на сколько? Отвечает, что на полгода. А чем больна?! Она говорит, что расстроена. С мужем развелась и впала в депрессию. Фирма ей будет полгода платить, как всегда, а то еще больше. 

Как бы в России сказать, что расстройство случается не желудка и психики на всю катушку, а вообще, и оплачиваемо сполна?..

 

 В нашем питерском дворике спилили все тополя. Полувековые - и напрочь. Морозы ударили как раз через день, но их и не ждали, сре’зали живое. Сосед подозвал работягу и договаривается:

-                   Друг, подгони грузовик, тут через улицу. Я на том месте гараж хочу строить, а потом придерутся, что рядом тополь стоит и не положено. Ну а мы его срубим заранее!

И подогнал ведь... Дальновидности не занимать.

Я вошла в папин подъезд – и нога под бетон провалилась. Как не сломала, не знаю, месяц бинтую. Там на лестничных руинах коврик лежал, половая черная тряпка. Возле перил на няню мою года три назад бросилась крыса. Обыкновенная, может быть средних размеров, ну так и что.

А у нас в этом Димене лестницы в ковролене, его что ни день пылесосят, и в лифтах прыскают апельсином, и чистят все зеркала... Но я не о том.

 

Я хотела с учительницей поговорить о моем переростке, за которого сама сочинения в школу пишу. Постучала тихонько – а у нее урок. И как раз там мой Сашка смотрит в окошко и до боли зевает, так что скулы трещат. А училка вещает о Пушкине утробным голосом нечто заупокойное, чтобы к нему поскорей зарастала тропа, - и меня пригласила послушать. Я на первой парте, как клоун, сижу, но хоть знаю, для чего россиянам по полной программе башку пустотой забивают. Чтобы некогда осмотреться вокруг и даже подумать – о жизни несчастной своей, о вымирании, о невыплаченных зарплатах, да мало ль о чем! О ду’ше. Чтоб хотелось скорее назад из Парижу! Книга в России – что водка. А война в Чечне – это что! рядом с первым месяцем жизни Радищева или, или... Я все руку тянула – процитировать письмо Солнца Нашего Вяземскому (они его тоже проходят): Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России? Если царь даст мне слободу, то я месяца не останусь, - да училка двигалась по рядам со шпаргалкой. - Да еще рассказать, озираясь на репродукции Карлы Брюллова, развешанные по штукатурным углам, как он голым плясал на границе предсмертный свой танец, - когда царь изволил его наконец отпустить... 

Но когда я вижу, как математик отводит глаза от меня и моего дремучего сына, прилетевшего получать аттестат и не начавшего изучать ни в какой стране  пифагоровы штанцы и какое-то яблоко, то, то... Мы договариваемся об этом по сходной цене, потому что у физика сзади лопнули брюки по шву, а у химички дома сегодня не кормлена мама, и на пирожках из столовки так далеко не уедешь, как угораздило нас, непросвещенных... И все это мой сын пытается объяснить англичанке на своем свободном английском, которого ей не узнать, и компьютерному учителю, у которого нет интернета, а мой сын предлагает за переменку сварганить страничку ему, и директору сайтик – после уроков...

 

Я весь месяц буквально живу в этих больницах. Я поеду, пожалуй, к Лейкину прямо сейчас, на презентацию коллективного сборника. Там галантный писатель любезно уступит место лирической музе, чтоб и она посидела на крысином помете и почитала стихи. Ну и что тут такого? Поэтесса смахнет эти катышки подолом ласковой шубки, а стихи зазвучат.

..........................................................

 

Над нашей бабкой произдевались до последней минуты. Уже в коме, ей промывали желудок, а при агонии капали физраствор. Хотя сомнений ни у кого не осталось. Дня за три до того заострились черты. Тогда наконец разрешили ‘срезать косу (как боялись приметы!). Существование ей продлили всего на полсуток, - я-то считала, что умирать ей в день рождения блудного сына, поскольку это ближайшая важная дата, - вы замечали, что все мы уходим в свой особенный день?.. Больничный поп еле поспел бабку соборовать.

Тут вот как раз и надумали девяностолетней матери нашей Анны (все соображавшей как на зло еще лучше нас и помереть не успевшей) сообщить о случившемся и дотащить в крематорий. – Говорили, что иначе их бог не простит (или наш бог проклянет их, мне не понять).

На морозце, за печками слонялась сотня друзей. Перетаптывались родные. Откуда ж их столько?! Вместе с детьми, заиндевевшими от ужаса происходящего; вместе с трясущейся нашей прабабкой, излучающей свет. И с моим бывшим, обожаемым некогда мужем, воинствующим атеистом, что крестился теперь пьяной рукой туда и сюда и с трудом узнавал себя самого за годы отсутствия. Он чуял наследство.

Можно сказать, что впервые за Сашкину жизнь увидев родного сына, этот папаша изрек сакраментальную фразу:

-                   Что ли покурим?..

 

Что ли и я уходила за бабкой вослед. Что ли мы были друг другу нужны, как выяснилось сегодня. Смерть еще и болит.

После прощания, после поминок и уже остывающих радостной водочкой слез, Сашку забрали на спектакль Му-му, как не вполне еще развитого эстетически, ну и чтоб, недоросль, не свихнулся от хлеба и зрелищ.

На другой приятный денек, нам знакомый больничный священник, невысыпающийся хронически и зевающий во всю ширь, вытирающий руки о сальную рясу и по сезону шмыгающий ноздрей, согласился крестить и деда, и Сашку. В этом видели тайную связь. Мы очнулись и поняли, что уже Рождество перезванивается бубенчиками и тянет овинным паром.

Часовня стояла в иконах из Огонька и модных дамских журналов. В полиэтиленовом грязном мешке, в общем, стандартной этой палаты хранились косынки. Санитарка предупредила: могут быть вши. Она нещадно скреблась. А без платков – ни в какую. Содрогаясь, я повязалась и оглядела стены, выкрашенные той самой зеленой масляной краской, что и вы еще помните, нежная Рита и справедливый Олег. Полуживой наш дед тихо вздрагивал и заваливался все ниже то на левый бок, то вперед, а я делала резкие па в его направлении. После реанимации и похорон пациентам, видать, разрешалось битый час креститься - внережимно валять дурака с легкой руки врачей и священного сана, - но только назавтра деда свалил второй гремучий инфаркт, чтобы снова увидеться с бабкой.

 

А мы уж летели, как низко! Как высоко! Вам ли меня не понять, мои дорогие. Под крылом самолета я, ущипывая себя и для достоверности скаля клыки, вспоминала пробег в филармонию – зигзаг постельной удачи, и мечтательно дергала сына:

-                   Сашка, ты был в Большом зале?

На что ребенок отвечал, ничтоже сумняшеся:

-                   Крематория? Был.

.....................................

В самолете голландской компании, пока сын воровал с отвычки одеколон и прокладки в уборной, я постепенно отогревала озябшую и одичавшую память.  Еще наш двухметровый и педантичный дед, елизаветинский самоуверенный немец, продолжал скулить, как щенок, и слезы звучали в ушах; он протягивал мне свои маленькие теперь и слабые руки в веснушках, изумляясь мне и себе. Еще я сверяла цены на Южном рынке и в аптеке, где вдвое дороже, но подделка и тут, и там. А уж дочка моя примеряла шелк и батист в кабинке голландского супера - да так и оставляла его на себе, чтобы меньше хлопот, не заплатив с нашей легкой российской руки, и доверчиво спрашивала:

-                   А разве нельзя в другой раз так же выйти в новых трусах? Или только в лифчике? Иностранцам в голову не придет, на что мы способны.

И уже я показывала домашнему фельдшеру свою карточку от руки, а он трясся от ужаса, что придется ему разбирать эти каракули, и подписывал мне диагнозы и рецепты... А я прижимала к лицу разорванный  свитер сына, связанный нашей отгоревшей смешливой бабулей, и по петлям следила, в каком настроении она пребывала вот тут, на обшлаге или в пройме, о чем мечтала вот в этот момент и чего желала юному остолопу.

 Муж мой в бинокль разглядывал то розовую соседку напротив, то голубую семью, посвящая меня в детали, то в боковое зеркальце на окне изучал уходящую жизнь-перспективу. Пока я путешествовала на родину предков, от отчаяния, гриппа и одиночества он переколотил сервиз: не расставайтесь с любимыми. Вот он принял горячий душ и заторопился на улицу, а у нас неожиданно выпал снег и канал подморозило. Я начала волноваться.

 Через десять минут возвращается мой золотой, счастлив и светел по-детски, извалян в снегу, и показывает мне из окошка все свои подвиги. До канала с утками от нас метра два, покатая эта дорожка отведена собакам, люди там и не ходят, только мой милый. Он, оказывается, захватил палку с крючком, раздвигающую занавески, и отправился диким уткам лунку во льду ковырять, чтоб они плавали и кувыркались! Но весит он, как и Вы, богатырский Олег, 120 кило, потому что мы с вашей женой мужей своих кормим качественно по-советски. Голландец мой кругленький, иногда ему с кресла не встать. И вижу я четкий след, как он на снег этот, извините, собачий залег и лунку в воде пробивал, а потом по горке на зеленой траве опушенной елозил, ему ж не подняться! Утки его обкрякали, кто там на их территорию посягнул? Только не заклевали бы. Там воздушные шарики разноцветные в канале колышутся несколько дней, красота эта легкая, утки на коньках научились кататься на льду прозрачном в направлении хлеба.

 

Нет, мой Сашка деда, конечно, не бросил, улетел в санаторий и держит его там за руку. Он теперь тоже усвоил, что разлучаться нельзя.

Про экстрасенсов я вам ничего сказать не могу, терпеливая Рита и насмешник-Олег, но сама слышу бабку как сквозь плавное тело воды или гулкий наст под ногой, или терпкое пламя можжевельника и верескового меда. А сегодня, когда ровно месяц исполнился этой маленькой смерти, то в 4.25 поутру кольнула меня тонкая сладкая боль, и теперь наконец я знаю, когда же Анны не стало, потому что в ту ночь все мы дружно проспали ее безмолвный уход.